Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
Путешествие в будущее
Текст был опубликован в сборнике «Наше положение (образ настоящего)», М.: Издательство гуманитарной литературы, 2000.
В тексте сохранены авторские орфография и пунктуация.
В тексте сохранены авторские орфография и пунктуация.
Путешествие в будущее [ 1 ]
Заголовок заставляет думать об опыте футурологии. Ближайшим образом это название обозначает просто мое путешествие из России в Австрию. С апокалиптической почвы я перенесся в страну, которая уже не ставит себе планетарных задач, ни даже негативно в форме уничтожения целого мира, если этот мир посягнет на суверенитет страны.
Суверенитет часто стоит рядом с независимостью. По-настоящему абсолютные суверенитет и независимость сейчас реально невозможны и любая страна должна идти на компромиссы. Решающим однако остается написанное на знаменах, а на них современные государства пишут опять же суверенитет и независимость.
И вот, мы имеем право отказать государству новоевропейского типа как географическому, демографическому и экономическому предприятию в безусловном суверенитете. В качестве участника мировой экономики всякое государство должно отвечать необходимым условиям, при которых только и возможно человеческое хозяйствование на земле. Например, национальная экономика ответственна за вызванное промышленным ростом планетарное изменение климата.
Но иначе обстоит дело с государствами, делающими так или иначе заявку на мировое господство! Естественно, такие с самого начала встречают величайшее сопротивление, но их замысел не может считаться абсолютно неприемлемым, причем по двум причинам. Во-первых, теоретически абсолютное мировое государство (здесь уже не нужно говорить суверенное) не только вполне мыслимо, но и желательно. Мы спокойно соглашаемся, когда Данте в своем трактате «О монархии» настаивает: Totum humanum genus ordinatur ad unum, ergo ad bene esse mundi necesse est Monarchiam sive Imperium, весь род человеческий устроен единым, поэтому для благополучия мира необходима монархия, т. е. империя. И дальше: Humanum genus uni principi subiacens maxime Deo assimilatur, всего совершеннее род человеческий уподобляется Богу, когда подчиняется единому началу.
Нетрудно видеть, что государство как политико-промышленное предприятие, занятое географическим пространством, населением, продуктами земли и ископаемыми, должно натолкнуться на естественные границы, когда пространство становится тесным, население усталым, природные богатства скудеют. Сокращение возможностей нисколько не уменьшает задачу защиты суверенитета, наоборот, делает ее настоятельнее и тяжелее по мере того как соседние суверенные государства делаются ближе и скуднее. Для всемирного государства в смысле Данте этот тупик не существует, оно не должно опасаться соседей и его некому втянуть в материальную борьбу. Его главное дело станет другим. Proprium opus humani generis est actuare totam potentuam intellectus possibilis, per prius ad speculandum. Quemadmodum in homine particulari contingit quod sedendo et quiescendo prudentia et sapientia ipse perducitur, patet quod genus humanum in quiete sive tranquillitate pacis ad proprium suum opus liberrime atque facillime se habet, собственное дело рода человеческого в том, чтобы задействовать всю потенцию возможного интеллекта, прежде всего для созерцания. Как частному человеку случается, усевшись и успокоившись, следовать благоразумию и мудрости, так человеческий род в тишине и покое мира всего свободнее и проще располагается к своему делу. Собственную задачу соединенному человечеству ставит философская поэзия.
Рядом с этими теоретическими соображениями в пользу мирового государства за него говорят исторические и цивилизационные примеры греков (Александр Великий) и особенно римлян. Легитимирующую силу идеи мирового государства, пусть иногда в сбойной или негативной форме, можно было наблюдать у нас в России, в том числе в самое недавнее время, когда военные силы страны, достаточно эффективные при постановке исторических и международных задач, внезапно оказывались подорваны и недейственны с утратой глобальных перспектив.
Таким образом, хотя мы тут встаем на очень спорный и конечно опасный путь, но всё же приходится в каждом конкретном случае мирового размаха решать, имеем ли мы дело с притязаниями изолированного, в конечном счете нелегального государства-предприятия или можно думать, что перед нами какая-то зарождающаяся форма мирового государства. Двоякий статус Америки в Европе и, собственно, во всём мире связан в основном с нерешенностью этого вопроса.
На противоположном полюсе, как кажется, вдалеке от всяких видов на мировое государство располагается современная Австрия. Эта страна однако никоим образом не провинция. В XX веке австрийцы обогатили фундаментальными идеями мировую философию, музыку, языкознание, биологическую науку, математику. Несмотря на утрату прежнего военно-политического значения — как следствие этого — Австрия осталась в ее современной загадочности одной из решающих перспектив мира. Обычно считается, что великим историческим силовым образованиям соответствует великая влиятельная культура. Спросим себя однако, почему она расцветает большей частью в десятилетия окончательного политического упадка и заката таких образований. Сюда относится австрийский всемирный интеллектуальный фейерверк перед первой мировой войной и непосредственно после нее.
Действительно ли великая культура всегда привязана к имперскому существованию? и угасает, когда буря и натиск, пусть спутанные и темные, сникают? Может быть, «острые ощущения» человека, за которым устроила травлю сверхдержава, сделали из меня писателя, говорит Владимир Войнович, а теперь, когда та сверхдержава резко ослабла, поблекла и литература тоже, которая сможет пожалуй возродиться с возвращением жесткой цензуры. Получается, что оптимальными условиями для писателя нужно считать камеру одиночку в тюрьме.
Связь великого государства с великой словесностью существует. Но вот что важно: успешна или не успешна государственная мощь, вблизи которой расцветает литература, для этой последней по меньшей мере безразлично! Пусть она будет даже совершенно бесперспективной. Что решает, так это веяние другого мира. Стихия тайного апокалипсиса в политике и видение мировой перемены.
Но разве политики создают этот плотный воздух вещих снов, die dichte Luft der Träume (Штефан Георге)? Политики редко или вообще никогда не бывают на высоте мировой монархии в смысле Данте. Политики, пожалуй, гениальные ищейки, но настоящая принадлежность к событию мира подарена только земледельцу и поэту-философу. Политику не хватает вовсе не тонкости нюха, а скорее прилежного терпения. То, о чём однажды говорит Роберт Музиль — «мне забрезжил закон высшей жизни, и с планом; и это значит, что в деле разбора или решения ни один момент не смеет быть пустым, ни одно связующее звено не должно быть упущено», — к такой тщательности политики оказываются всегда неспособны.
Время есть бытие и имеет свою историю. Моменты бердяевского прорыва требуют невероятно много от человека, требуют от него невозможного, одинаково от писателя и политика. Новый мир видят оба вдали, но вдруг их пути расходятся, одному удается создать мир, другому покорить его, с известным финалом. Что отличает поэта от государственного человека, это верность. Кто остается верен вещему сну, никогда не захочет стать реальным политиком. Претензия государства-предприятия иметь культуру как часть своих забот наталкивается на неприступность мира вещих снов для самих мечтателей поэтов. Можно вынудить у Ахматовой и Мандельштама оды вождю, но никогда не настоящие оды. Поэт ворует воздух.
Вся жизнь на земле складывается как продолжающаяся последовательность тайных успехов совсем другого рода чем благополучие или хорошее снабжение масс. С этой стороны театральное нагромождение кризисов в современной России не развал, а скорее его противоположность. Веет ветер высвобождения для настоящих задач. Деловой успех едва ли сто́ит высшего напряжения сил, не потому что кому-то удастся уйти от необходимой задачи восстановления земли или переложить ее на других, а потому что государство благосостояния новоевропейского типа в принципе неспособно сохранить необходимую для него технику без нарушения общего экологического равновесия. Суверенное государство этого типа оказывается не вполне легитимно. Успешные государственные образования распадаются сами, как Австро-Венгерская и Российская монархии. К сожалению, этот здоровый распад сопровождается процессами, снова втягиваемыми в узкий расчет. Шаткая реальность раздирающего мир государственного предприятия упирается в тупик — или оказывается исподволь втянута мировой идеей. Велико искушение надеяться на плавный переход национального государства в мировое. Америка, которую Сол Беллоу назвал в одном из своих романов большим предприятием, big operation, сейчас как будто бы близка к тому чтобы пуститься в этот водоворот, очень осторожно, хорошо наученная дурными примерами XX века. Этот дрейф в сторону мирового государства не специфическая особенность нашей эпохи. Скорее географически очерченные национальные государства принадлежат исторически краткому периоду, теперь явно идущему к концу. Поэтому можно уверенно говорить, что успех таких государств это их распад или их поворот к миру. Одной из еще не вполне понятых форм этого поворота выступает странная унификация сегодняшней Европы.
Теперешнее объединение Европы не имеет настоятельной экономической или политической необходимости. Большей частью искусственно выводимое основание для единой валютной системы звучит недостаточным и требует всё новых объяснений. Объединение однако имеет свой затаенный мотив. Оно неудержимо идет само собой, поскольку всегда существует его латентная действующая причина, безысходность национальных государств. Мировое государство сейчас именно не существует, но тем незаметнее оно самим своим отсутствием подавляет так называемые суверенные государства. Нехватка бытийного смысла раздирает общества гораздо злее чем социальные проблемы или скудость ресурсов.
Малые государства Германии или Италии вплоть до XIX века только казались политически отсталыми в сравнении с Францией, Испанией или Россией. Там правил здоровый инстинкт, нашептывавший бесперспективность национального государства. Построенное Бисмарком государственное предприятие так же инстинктивно и незамедлительно тянулось к европейским, что тогда означало планетарным задачам, и только по видимости было национальным государством, в действительности оно с самого начала ощущало себя мировым. Что у Бисмарка оставалось тайным, стало явным в энергичной транскрипции бисмарковской организационной идеи у Троцкого и Ленина.
Как бы то ни было, острота сегодняшних процессов в России показывает, по-моему, как настоятельно необходимо для государственных образований с видами на мировое господство изменение. Брежневский проект коммунистической мировой цивилизации надломился от величия своих собственных целей. Но меньшие, национально ограниченные задачи страна не могла себе ставить из-за того же исторического инстинкта, который и Германию тоже погнал перейти непосредственно от провинциального существования к спору о целом мире.
Повсюду сегодня люди охотно говорят о своей принадлежности к Европе, хотя никто в точности не знает ни что такое Европа, ни существует ли она еще вообще как будущее. Европейская идентичность обусловлена миром, научно-техническим всемирным проектом, теперь самым важным и одновременно самым спорным моментом мировой истории. Только мировой диапазон придает теперь Европе, как впрочем было и всегда, ее конкретность.
Тогда естественно остается только узнать, что такое мир, и мы сразу начнем понимать, что ближе к миру, планетарная империя или община, остающаяся в провинции или универсальная мысль. Но стоп. Что такое мир, об этом нас не научит никакой интернет, потому что он руководствуется уже идеей доступного мира. Мир вся проблема философии, записал однажды Шопенгауэр.
Для Данте вся история была серией попыток объединить человечество. До сих пор всего ближе к цели подходила римская империя. Настолько счастлива была эпоха, что мир оказался в состоянии принять Сына Божия на земле. С этой точки зрения теперешние «суверенные» государства давно анахронизмы, запоздалые сомнительные или отчаянные авантюры. Они давно обречены. Упорядоченным национальным государством Россия не сможет уже стать никогда.
Но нужно различать между опьяняющим захватом, свежим ветром подлинного мира, пространство которого открывается нежданно и внезапно, как в Париже и Праге весной и летом 1968, как в России в конце августа 1991, и неизбежной человеческой несостоятельностью перед вызовом этих исторических откровений.
Почти всегда губительная недостаточность человеческого ответа, даже поэтического (я думаю здесь о судьбе «проклятых поэтов»), на вызов мира всегда бросает задним числом черную тень на исходно чистое воодушевление, загорающееся при встрече с миром. Загадочное вдохновение августа 1914 в Германии («всё стало вдруг серьезным», Гейзенберг) и в более размытых формах также в России, отчасти также в Австрии, само по себе было редкостной и важной встречей с подлинной глубиной человеческого бытия. Всё почти мгновенно пошло вкривь и вкось из-за неопытности, незнания того, что и как надо делать с проснувшейся жизнью общественного целого. Так же было и с далеким веянием немыслимой свободы в России 21 августа 1991, в день мирного выхода танков из Москвы. Конечно, всё тогда внезапно, буквально за часы превратилось в неразрешимую смесь глупости и хитрости. Из этого никак не следует, что подозрительным было само то первое легкое движение открытия мира.
Плотность общественной и вещественной массы, которую надо поднять чтобы впустить изначальную простоту, сегодня сильна как никогда. История XX века хорошо научила всех тому, что прорывы нового исторического начала безнадежны или даже вредны. Но мне кажется всё же важным, даже всего важнее различать между захватывающим, поднимающим веянием мира и жутью, которую мы привыкли наблюдать сразу вслед за социальными экстазами. К детским воспоминаниям замечательного историка русской культуры Юрия Михайловича Лотмана принадлежала дразнящая жуткая сцена, когда немецкая моторизованная пехота мчалась в атаку полностью вооруженная, совершенно голая на мотоциклах визжа и крича в опьянении, которое было вызвано не обязательно алкоголем. Характерным образом, хотя оценка событий войны у Юрия Михайловича могла быть лишь строго однозначной, в его описании этой увиденной ребенком сцены совершенно отсутствовало отвращение, вполне предсказуемая и политически корректная позиция для какого-нибудь Ильи Эренбурга, заранее уверенно окрашивавшего одну сторону вещей в сплошной черный цвет.
Непохоже, что Борис Пастернак однозначно осуждает доктора Живаго, когда говорит, что всей своей жизнью он должен был платить за несколько минут воодушевления. Оно было вызвано в ноябре 17 года размахом большевистских призывов ко всему миру о мире, свободе и равенстве. Рядом с этой краткой захваченностью шел конечно и испуг, и растерянность, вскоре и удивление собственной глупости. Но человеческая глупость не такая вещь, от которой обязательно всегда надо избавляться.
У Роберта Музиля, наблюдателя подобных сцен, верх брал скорее испуг. Германия в 1938-м напоминает ему воодушевление августа 1914-го. «Жутковатое впечатление: поздно вечером полицейская машина со свастикой и поющими шупо быстро едет вниз по Курфюрстендамм. У сегодняшнего немца пугающе мало чувства реальности. Настроение опьянения победой, когда это начало работы».
Настроение опьянения как начало работы. Роман Пастернака был долгой терпеливой работой с опасным огнем. Всякий огонь сам по себе правда и заслуживает высветления. В раннехристианской литературе можно найти, что единственный грех, не имеющий прощения, это угашение духа как огня, принесенного Богом на землю.
В миру, как на пьяном пиру, говорит русская пословица; на миру и смерть красна. Никакой источник энергии не так жизненно важен для государственного предприятия, как огонь пробуждающегося мира. Как подъем парижской весны 1968, так русский взлет 1987–1991 годов был быстро введен в колею и использован силами организации, вооруженной всеми техническими средствами. Но грубая схема, по которой мысль и творчество входят культурной частью в современное государство, верна лишь в той малой мере, в какой всякому крупному предприятию удается создать вокруг себя ощущение самодостаточности. Огонь, с которым работают мысль и образотворчество, используется государственными и другими образованиями всегда как подозрительная чужая сила. Создается система специальных распорядков с целью отвести опасность. Важно понять, что античный полис, средневековый свободный город и город-государство итальянского Ренессанса были ближе к энергиям мира чем современный государственный механизм.
Государственная измена, это слово не кажется неуместным, когда думаешь о мрачной хитрости, с какой новоиспеченным московским государственным предприятием в XVI веке, когда новые национальные государства на Западе тоже подавляли последние свободные города, был уничтожен Господин Великий Новгород. Предано было общественное существо, которое еще умело настроить свое восприятие на мир в его загадочной глубине. Пусть неэффективный, разнообразно манипулируемый, но по большому счету неуправляемый торг еще говорил открытым голосом. Так же и теперь. Пока философия и поэзия, настоящая наука и ищущая вера упрямо пытаются в своей медлительной работе прочитать знаки бытия-времени, найти выход для жизни на планете, механическое предприятие быстро выступает вперед, чтобы со своими планетарными возможностями сделать невозможное, ошеломляющее.
Упорный отказ русских от гладкого функционирования (тот факт, что мы до сих пор по существу не приняли технику) заставляет государство-предприятие у нас спотыкаться. Издалека это подобно процессу, который на Западе ведет к ослаблению центральных режимов в пользу федерализма. В региональном, провинциальном, общинном пробует снова поднять голову мир, безнадежно потерянный на государственном и международном уровне. Перманентный кризис российского государства, начавшийся до коммунистов и даже до Петра Великого, создается неослабевающим отсутствием неизменно актуального мира, вытравленного у нас на уровне общины. Посмотрите, как интимно мы переживаем происходящее в правительстве. По сути дела никакого решения проблем мы от своего государства не ожидаем, не потому что прецеденты успешного правления в России почти неизвестны, а потому что здоровое чутье подсказывает нам, что задачи государства перетекают в нерешаемые задачи целого мира.
С этим связана подчеркнутая Мерабом Мамардашвили российская черта отталкиваться всегда от граничных ситуаций. Всякое долговечное государство стоит на какой-то своей особой добродетели, virtus. Такою была в Риме мужественная решимость parcere subiectis et debellare potentes, щадить подданных, нападая на могущественных. Несущей добродетелью русской тысячелетней истории была готовность неготовыми оказаться в крайнем положении за пределом сил и человеческого напряжения. Для Европы полярным аналогом была прусская дисциплина полной выкладки и предельного терпения, немецкая транскрипция той же добродетели, отточенная в противостоянии нашему восточнославянскому миру.
История или география причиной, мы привыкли ценить только крайние состояния. Тот же инстинкт дает о себе знать в сегодняшнем беспределе. Человек, пришедший за заработанным, остается ни с чем не потому что работодатель ненормально жаден или слишком туп чтобы понять невыгоду задержки с оплатой для него самого, а потому что политический инстинкт, русская добродетель ему говорит, что умеренность и аккуратность не пройдут и его не поймут, если он не прибавит к остроте положения, не подтолкнет к краю. Неписаный закон страны любит граничные ситуации. Пока он за работой, превращение России в рядовое государство без мировых амбиций немыслимо. Упиваясь ее нынешним упадком, новые евразийцы видят в ней планетарный организм с безошибочной стратегией неослабного осмотического проникновения, которому суждено теперь схватиться с американским промышленно-финансовым началом и в конце концов неизбежно его победить (Т. Айзатулин, И. Тугаринов. Россия по Менделееву // Alma mater. Вестник высшей школы, 1997, I).
Мы давно принадлежим неписаному закону и мировому замыслу страны больше чем нации. Национальному трудно закрепиться на поверхности гладкой равнины с очень подвижным населением. Государственная или церковно-государственная принадлежность утвердилась у нас до телесной отданности, до химии и биологии, стала плотью. С ослаблением центрального начала рассыпание тела страны продолжается неостановимо, сдерживаемое только землячеством («мы с Вологды», «керженецкие староверы», «рязань косопузая»).
Племя с его привязкой к земле, земля с ее лесами, горами и реками в гораздо меньшей степени чем на Западе смогли сложиться у нас в самостоятельные голоса. Мысль и творчество в опасной мере оказались зависимы от государственного предприятия, привязаны, обычно отрицательно, к его задачам. Свободные прорывы мира в еще большей степени чем на Западе подавлялись государственной машиной. А она, мы сказали, бесперспективна как суверенная держава перед скрытой или явной мощью мирового государства, всё равно, существует оно или нет! Либеральные проекты демонтажа государства в пользу общины не учитывают, что отношения между человеческой массой и землей уже давно немыслимы без организованной промышленности. Россия с ее плотностью населения в десять и двадцать раз меньшей, чем на Запад и на Восток от нее, чудом остается одной из немногих стран мира, где полный распад промышленности еще не будет означать окончательной катастрофы.
В этом плане последние российские кризисы можно рассматривать как упражнения в выживании, фактор долгосрочной стабильности. Резко сокращенное финансирование культуры задело большей частью только подсобные области идеологии. Ничуть не меньше чем раньше, нисколько не задетая ослаблением государства, скорее даже с новой, неизвестной силой продолжается поэтическая, музыкальная, философская мысль восточноевропейской равнины.
Заголовок заставляет думать об опыте футурологии. Ближайшим образом это название обозначает просто мое путешествие из России в Австрию. С апокалиптической почвы я перенесся в страну, которая уже не ставит себе планетарных задач, ни даже негативно в форме уничтожения целого мира, если этот мир посягнет на суверенитет страны.
Суверенитет часто стоит рядом с независимостью. По-настоящему абсолютные суверенитет и независимость сейчас реально невозможны и любая страна должна идти на компромиссы. Решающим однако остается написанное на знаменах, а на них современные государства пишут опять же суверенитет и независимость.
И вот, мы имеем право отказать государству новоевропейского типа как географическому, демографическому и экономическому предприятию в безусловном суверенитете. В качестве участника мировой экономики всякое государство должно отвечать необходимым условиям, при которых только и возможно человеческое хозяйствование на земле. Например, национальная экономика ответственна за вызванное промышленным ростом планетарное изменение климата.
Но иначе обстоит дело с государствами, делающими так или иначе заявку на мировое господство! Естественно, такие с самого начала встречают величайшее сопротивление, но их замысел не может считаться абсолютно неприемлемым, причем по двум причинам. Во-первых, теоретически абсолютное мировое государство (здесь уже не нужно говорить суверенное) не только вполне мыслимо, но и желательно. Мы спокойно соглашаемся, когда Данте в своем трактате «О монархии» настаивает: Totum humanum genus ordinatur ad unum, ergo ad bene esse mundi necesse est Monarchiam sive Imperium, весь род человеческий устроен единым, поэтому для благополучия мира необходима монархия, т. е. империя. И дальше: Humanum genus uni principi subiacens maxime Deo assimilatur, всего совершеннее род человеческий уподобляется Богу, когда подчиняется единому началу.
Нетрудно видеть, что государство как политико-промышленное предприятие, занятое географическим пространством, населением, продуктами земли и ископаемыми, должно натолкнуться на естественные границы, когда пространство становится тесным, население усталым, природные богатства скудеют. Сокращение возможностей нисколько не уменьшает задачу защиты суверенитета, наоборот, делает ее настоятельнее и тяжелее по мере того как соседние суверенные государства делаются ближе и скуднее. Для всемирного государства в смысле Данте этот тупик не существует, оно не должно опасаться соседей и его некому втянуть в материальную борьбу. Его главное дело станет другим. Proprium opus humani generis est actuare totam potentuam intellectus possibilis, per prius ad speculandum. Quemadmodum in homine particulari contingit quod sedendo et quiescendo prudentia et sapientia ipse perducitur, patet quod genus humanum in quiete sive tranquillitate pacis ad proprium suum opus liberrime atque facillime se habet, собственное дело рода человеческого в том, чтобы задействовать всю потенцию возможного интеллекта, прежде всего для созерцания. Как частному человеку случается, усевшись и успокоившись, следовать благоразумию и мудрости, так человеческий род в тишине и покое мира всего свободнее и проще располагается к своему делу. Собственную задачу соединенному человечеству ставит философская поэзия.
Рядом с этими теоретическими соображениями в пользу мирового государства за него говорят исторические и цивилизационные примеры греков (Александр Великий) и особенно римлян. Легитимирующую силу идеи мирового государства, пусть иногда в сбойной или негативной форме, можно было наблюдать у нас в России, в том числе в самое недавнее время, когда военные силы страны, достаточно эффективные при постановке исторических и международных задач, внезапно оказывались подорваны и недейственны с утратой глобальных перспектив.
Таким образом, хотя мы тут встаем на очень спорный и конечно опасный путь, но всё же приходится в каждом конкретном случае мирового размаха решать, имеем ли мы дело с притязаниями изолированного, в конечном счете нелегального государства-предприятия или можно думать, что перед нами какая-то зарождающаяся форма мирового государства. Двоякий статус Америки в Европе и, собственно, во всём мире связан в основном с нерешенностью этого вопроса.
На противоположном полюсе, как кажется, вдалеке от всяких видов на мировое государство располагается современная Австрия. Эта страна однако никоим образом не провинция. В XX веке австрийцы обогатили фундаментальными идеями мировую философию, музыку, языкознание, биологическую науку, математику. Несмотря на утрату прежнего военно-политического значения — как следствие этого — Австрия осталась в ее современной загадочности одной из решающих перспектив мира. Обычно считается, что великим историческим силовым образованиям соответствует великая влиятельная культура. Спросим себя однако, почему она расцветает большей частью в десятилетия окончательного политического упадка и заката таких образований. Сюда относится австрийский всемирный интеллектуальный фейерверк перед первой мировой войной и непосредственно после нее.
Действительно ли великая культура всегда привязана к имперскому существованию? и угасает, когда буря и натиск, пусть спутанные и темные, сникают? Может быть, «острые ощущения» человека, за которым устроила травлю сверхдержава, сделали из меня писателя, говорит Владимир Войнович, а теперь, когда та сверхдержава резко ослабла, поблекла и литература тоже, которая сможет пожалуй возродиться с возвращением жесткой цензуры. Получается, что оптимальными условиями для писателя нужно считать камеру одиночку в тюрьме.
Связь великого государства с великой словесностью существует. Но вот что важно: успешна или не успешна государственная мощь, вблизи которой расцветает литература, для этой последней по меньшей мере безразлично! Пусть она будет даже совершенно бесперспективной. Что решает, так это веяние другого мира. Стихия тайного апокалипсиса в политике и видение мировой перемены.
Но разве политики создают этот плотный воздух вещих снов, die dichte Luft der Träume (Штефан Георге)? Политики редко или вообще никогда не бывают на высоте мировой монархии в смысле Данте. Политики, пожалуй, гениальные ищейки, но настоящая принадлежность к событию мира подарена только земледельцу и поэту-философу. Политику не хватает вовсе не тонкости нюха, а скорее прилежного терпения. То, о чём однажды говорит Роберт Музиль — «мне забрезжил закон высшей жизни, и с планом; и это значит, что в деле разбора или решения ни один момент не смеет быть пустым, ни одно связующее звено не должно быть упущено», — к такой тщательности политики оказываются всегда неспособны.
Время есть бытие и имеет свою историю. Моменты бердяевского прорыва требуют невероятно много от человека, требуют от него невозможного, одинаково от писателя и политика. Новый мир видят оба вдали, но вдруг их пути расходятся, одному удается создать мир, другому покорить его, с известным финалом. Что отличает поэта от государственного человека, это верность. Кто остается верен вещему сну, никогда не захочет стать реальным политиком. Претензия государства-предприятия иметь культуру как часть своих забот наталкивается на неприступность мира вещих снов для самих мечтателей поэтов. Можно вынудить у Ахматовой и Мандельштама оды вождю, но никогда не настоящие оды. Поэт ворует воздух.
Вся жизнь на земле складывается как продолжающаяся последовательность тайных успехов совсем другого рода чем благополучие или хорошее снабжение масс. С этой стороны театральное нагромождение кризисов в современной России не развал, а скорее его противоположность. Веет ветер высвобождения для настоящих задач. Деловой успех едва ли сто́ит высшего напряжения сил, не потому что кому-то удастся уйти от необходимой задачи восстановления земли или переложить ее на других, а потому что государство благосостояния новоевропейского типа в принципе неспособно сохранить необходимую для него технику без нарушения общего экологического равновесия. Суверенное государство этого типа оказывается не вполне легитимно. Успешные государственные образования распадаются сами, как Австро-Венгерская и Российская монархии. К сожалению, этот здоровый распад сопровождается процессами, снова втягиваемыми в узкий расчет. Шаткая реальность раздирающего мир государственного предприятия упирается в тупик — или оказывается исподволь втянута мировой идеей. Велико искушение надеяться на плавный переход национального государства в мировое. Америка, которую Сол Беллоу назвал в одном из своих романов большим предприятием, big operation, сейчас как будто бы близка к тому чтобы пуститься в этот водоворот, очень осторожно, хорошо наученная дурными примерами XX века. Этот дрейф в сторону мирового государства не специфическая особенность нашей эпохи. Скорее географически очерченные национальные государства принадлежат исторически краткому периоду, теперь явно идущему к концу. Поэтому можно уверенно говорить, что успех таких государств это их распад или их поворот к миру. Одной из еще не вполне понятых форм этого поворота выступает странная унификация сегодняшней Европы.
Теперешнее объединение Европы не имеет настоятельной экономической или политической необходимости. Большей частью искусственно выводимое основание для единой валютной системы звучит недостаточным и требует всё новых объяснений. Объединение однако имеет свой затаенный мотив. Оно неудержимо идет само собой, поскольку всегда существует его латентная действующая причина, безысходность национальных государств. Мировое государство сейчас именно не существует, но тем незаметнее оно самим своим отсутствием подавляет так называемые суверенные государства. Нехватка бытийного смысла раздирает общества гораздо злее чем социальные проблемы или скудость ресурсов.
Малые государства Германии или Италии вплоть до XIX века только казались политически отсталыми в сравнении с Францией, Испанией или Россией. Там правил здоровый инстинкт, нашептывавший бесперспективность национального государства. Построенное Бисмарком государственное предприятие так же инстинктивно и незамедлительно тянулось к европейским, что тогда означало планетарным задачам, и только по видимости было национальным государством, в действительности оно с самого начала ощущало себя мировым. Что у Бисмарка оставалось тайным, стало явным в энергичной транскрипции бисмарковской организационной идеи у Троцкого и Ленина.
Как бы то ни было, острота сегодняшних процессов в России показывает, по-моему, как настоятельно необходимо для государственных образований с видами на мировое господство изменение. Брежневский проект коммунистической мировой цивилизации надломился от величия своих собственных целей. Но меньшие, национально ограниченные задачи страна не могла себе ставить из-за того же исторического инстинкта, который и Германию тоже погнал перейти непосредственно от провинциального существования к спору о целом мире.
Повсюду сегодня люди охотно говорят о своей принадлежности к Европе, хотя никто в точности не знает ни что такое Европа, ни существует ли она еще вообще как будущее. Европейская идентичность обусловлена миром, научно-техническим всемирным проектом, теперь самым важным и одновременно самым спорным моментом мировой истории. Только мировой диапазон придает теперь Европе, как впрочем было и всегда, ее конкретность.
Тогда естественно остается только узнать, что такое мир, и мы сразу начнем понимать, что ближе к миру, планетарная империя или община, остающаяся в провинции или универсальная мысль. Но стоп. Что такое мир, об этом нас не научит никакой интернет, потому что он руководствуется уже идеей доступного мира. Мир вся проблема философии, записал однажды Шопенгауэр.
Для Данте вся история была серией попыток объединить человечество. До сих пор всего ближе к цели подходила римская империя. Настолько счастлива была эпоха, что мир оказался в состоянии принять Сына Божия на земле. С этой точки зрения теперешние «суверенные» государства давно анахронизмы, запоздалые сомнительные или отчаянные авантюры. Они давно обречены. Упорядоченным национальным государством Россия не сможет уже стать никогда.
Но нужно различать между опьяняющим захватом, свежим ветром подлинного мира, пространство которого открывается нежданно и внезапно, как в Париже и Праге весной и летом 1968, как в России в конце августа 1991, и неизбежной человеческой несостоятельностью перед вызовом этих исторических откровений.
Почти всегда губительная недостаточность человеческого ответа, даже поэтического (я думаю здесь о судьбе «проклятых поэтов»), на вызов мира всегда бросает задним числом черную тень на исходно чистое воодушевление, загорающееся при встрече с миром. Загадочное вдохновение августа 1914 в Германии («всё стало вдруг серьезным», Гейзенберг) и в более размытых формах также в России, отчасти также в Австрии, само по себе было редкостной и важной встречей с подлинной глубиной человеческого бытия. Всё почти мгновенно пошло вкривь и вкось из-за неопытности, незнания того, что и как надо делать с проснувшейся жизнью общественного целого. Так же было и с далеким веянием немыслимой свободы в России 21 августа 1991, в день мирного выхода танков из Москвы. Конечно, всё тогда внезапно, буквально за часы превратилось в неразрешимую смесь глупости и хитрости. Из этого никак не следует, что подозрительным было само то первое легкое движение открытия мира.
Плотность общественной и вещественной массы, которую надо поднять чтобы впустить изначальную простоту, сегодня сильна как никогда. История XX века хорошо научила всех тому, что прорывы нового исторического начала безнадежны или даже вредны. Но мне кажется всё же важным, даже всего важнее различать между захватывающим, поднимающим веянием мира и жутью, которую мы привыкли наблюдать сразу вслед за социальными экстазами. К детским воспоминаниям замечательного историка русской культуры Юрия Михайловича Лотмана принадлежала дразнящая жуткая сцена, когда немецкая моторизованная пехота мчалась в атаку полностью вооруженная, совершенно голая на мотоциклах визжа и крича в опьянении, которое было вызвано не обязательно алкоголем. Характерным образом, хотя оценка событий войны у Юрия Михайловича могла быть лишь строго однозначной, в его описании этой увиденной ребенком сцены совершенно отсутствовало отвращение, вполне предсказуемая и политически корректная позиция для какого-нибудь Ильи Эренбурга, заранее уверенно окрашивавшего одну сторону вещей в сплошной черный цвет.
Непохоже, что Борис Пастернак однозначно осуждает доктора Живаго, когда говорит, что всей своей жизнью он должен был платить за несколько минут воодушевления. Оно было вызвано в ноябре 17 года размахом большевистских призывов ко всему миру о мире, свободе и равенстве. Рядом с этой краткой захваченностью шел конечно и испуг, и растерянность, вскоре и удивление собственной глупости. Но человеческая глупость не такая вещь, от которой обязательно всегда надо избавляться.
У Роберта Музиля, наблюдателя подобных сцен, верх брал скорее испуг. Германия в 1938-м напоминает ему воодушевление августа 1914-го. «Жутковатое впечатление: поздно вечером полицейская машина со свастикой и поющими шупо быстро едет вниз по Курфюрстендамм. У сегодняшнего немца пугающе мало чувства реальности. Настроение опьянения победой, когда это начало работы».
Настроение опьянения как начало работы. Роман Пастернака был долгой терпеливой работой с опасным огнем. Всякий огонь сам по себе правда и заслуживает высветления. В раннехристианской литературе можно найти, что единственный грех, не имеющий прощения, это угашение духа как огня, принесенного Богом на землю.
В миру, как на пьяном пиру, говорит русская пословица; на миру и смерть красна. Никакой источник энергии не так жизненно важен для государственного предприятия, как огонь пробуждающегося мира. Как подъем парижской весны 1968, так русский взлет 1987–1991 годов был быстро введен в колею и использован силами организации, вооруженной всеми техническими средствами. Но грубая схема, по которой мысль и творчество входят культурной частью в современное государство, верна лишь в той малой мере, в какой всякому крупному предприятию удается создать вокруг себя ощущение самодостаточности. Огонь, с которым работают мысль и образотворчество, используется государственными и другими образованиями всегда как подозрительная чужая сила. Создается система специальных распорядков с целью отвести опасность. Важно понять, что античный полис, средневековый свободный город и город-государство итальянского Ренессанса были ближе к энергиям мира чем современный государственный механизм.
Государственная измена, это слово не кажется неуместным, когда думаешь о мрачной хитрости, с какой новоиспеченным московским государственным предприятием в XVI веке, когда новые национальные государства на Западе тоже подавляли последние свободные города, был уничтожен Господин Великий Новгород. Предано было общественное существо, которое еще умело настроить свое восприятие на мир в его загадочной глубине. Пусть неэффективный, разнообразно манипулируемый, но по большому счету неуправляемый торг еще говорил открытым голосом. Так же и теперь. Пока философия и поэзия, настоящая наука и ищущая вера упрямо пытаются в своей медлительной работе прочитать знаки бытия-времени, найти выход для жизни на планете, механическое предприятие быстро выступает вперед, чтобы со своими планетарными возможностями сделать невозможное, ошеломляющее.
Упорный отказ русских от гладкого функционирования (тот факт, что мы до сих пор по существу не приняли технику) заставляет государство-предприятие у нас спотыкаться. Издалека это подобно процессу, который на Западе ведет к ослаблению центральных режимов в пользу федерализма. В региональном, провинциальном, общинном пробует снова поднять голову мир, безнадежно потерянный на государственном и международном уровне. Перманентный кризис российского государства, начавшийся до коммунистов и даже до Петра Великого, создается неослабевающим отсутствием неизменно актуального мира, вытравленного у нас на уровне общины. Посмотрите, как интимно мы переживаем происходящее в правительстве. По сути дела никакого решения проблем мы от своего государства не ожидаем, не потому что прецеденты успешного правления в России почти неизвестны, а потому что здоровое чутье подсказывает нам, что задачи государства перетекают в нерешаемые задачи целого мира.
С этим связана подчеркнутая Мерабом Мамардашвили российская черта отталкиваться всегда от граничных ситуаций. Всякое долговечное государство стоит на какой-то своей особой добродетели, virtus. Такою была в Риме мужественная решимость parcere subiectis et debellare potentes, щадить подданных, нападая на могущественных. Несущей добродетелью русской тысячелетней истории была готовность неготовыми оказаться в крайнем положении за пределом сил и человеческого напряжения. Для Европы полярным аналогом была прусская дисциплина полной выкладки и предельного терпения, немецкая транскрипция той же добродетели, отточенная в противостоянии нашему восточнославянскому миру.
История или география причиной, мы привыкли ценить только крайние состояния. Тот же инстинкт дает о себе знать в сегодняшнем беспределе. Человек, пришедший за заработанным, остается ни с чем не потому что работодатель ненормально жаден или слишком туп чтобы понять невыгоду задержки с оплатой для него самого, а потому что политический инстинкт, русская добродетель ему говорит, что умеренность и аккуратность не пройдут и его не поймут, если он не прибавит к остроте положения, не подтолкнет к краю. Неписаный закон страны любит граничные ситуации. Пока он за работой, превращение России в рядовое государство без мировых амбиций немыслимо. Упиваясь ее нынешним упадком, новые евразийцы видят в ней планетарный организм с безошибочной стратегией неослабного осмотического проникновения, которому суждено теперь схватиться с американским промышленно-финансовым началом и в конце концов неизбежно его победить (Т. Айзатулин, И. Тугаринов. Россия по Менделееву // Alma mater. Вестник высшей школы, 1997, I).
Мы давно принадлежим неписаному закону и мировому замыслу страны больше чем нации. Национальному трудно закрепиться на поверхности гладкой равнины с очень подвижным населением. Государственная или церковно-государственная принадлежность утвердилась у нас до телесной отданности, до химии и биологии, стала плотью. С ослаблением центрального начала рассыпание тела страны продолжается неостановимо, сдерживаемое только землячеством («мы с Вологды», «керженецкие староверы», «рязань косопузая»).
Племя с его привязкой к земле, земля с ее лесами, горами и реками в гораздо меньшей степени чем на Западе смогли сложиться у нас в самостоятельные голоса. Мысль и творчество в опасной мере оказались зависимы от государственного предприятия, привязаны, обычно отрицательно, к его задачам. Свободные прорывы мира в еще большей степени чем на Западе подавлялись государственной машиной. А она, мы сказали, бесперспективна как суверенная держава перед скрытой или явной мощью мирового государства, всё равно, существует оно или нет! Либеральные проекты демонтажа государства в пользу общины не учитывают, что отношения между человеческой массой и землей уже давно немыслимы без организованной промышленности. Россия с ее плотностью населения в десять и двадцать раз меньшей, чем на Запад и на Восток от нее, чудом остается одной из немногих стран мира, где полный распад промышленности еще не будет означать окончательной катастрофы.
В этом плане последние российские кризисы можно рассматривать как упражнения в выживании, фактор долгосрочной стабильности. Резко сокращенное финансирование культуры задело большей частью только подсобные области идеологии. Ничуть не меньше чем раньше, нисколько не задетая ослаблением государства, скорее даже с новой, неизвестной силой продолжается поэтическая, музыкальная, философская мысль восточноевропейской равнины.
Сноски