Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
Что значит знак?
<Пометка В. Б. на первой странице> Симпозиум о бессознательном к 1 сентября, 15–20 стр., аккуратно отред<актировать>. <предположительно сер. 1970-х>
В тексте сохранены авторские орфография и пунктуация.
В тексте сохранены авторские орфография и пунктуация.
Знак относится к числу самых явных, «ходовых», если можно так выразиться, явлений, он лежит на поверхности современной жизни. Трудно представить себе что-либо более простое, чем знак, который весь укладывается в элементарной, всем очень понятной формуле, особенно привычной в наше проницательное, аналитическое, критическое время: «одно вместо другого». Знак обычно представляется как некая очевидная, удобная для наблюдения, хранения, обработки маленькая материальная вещь, которая нам сама по себе не нужна, мы в практическом употреблении спешим ее забыть, миновать, отбросить; она нам нужна для того, чтобы указать, обрисовать, подать, предоставить в наше распоряжение что-то другое. Вот это другое, на что указывает знак, нам действительно нужно, нужно само по себе. Это другое, на что ориентируется знак — вещь по-настоящему актуальная, существенная, весомая. Платон в «Кратиле» сравнил словесные знаки с плотничьими инструментами. Как с помощью этих инструментов плотник режет, отделывает, скрепляет материю древесины, — так мы с помощью инструментов-знаков врезаемся в объективный предметный мир. Людвиг Витгенштейн, у которого за позитивизмом и формализмом его метода обнаруживаются целые залежи классического философского добра, возможно, следуя Платону, сравнивает словесные знаки с рукоятками управления в будке паровозного машиниста. Эти рукоятки удобны в обращении, потому что по своей внешней форме они приспособлены для того, чтобы брать их рукой; но по вызываемому ими действию они очень различны.
Чем проще и удобнее знаковый инструмент, тем незаметнее он для нас, тем быстрее мы его отбрасываем. Мы умеем очень быстро «разоблачить», раскрыть знак, чтобы увидеть за ним существенное, то, что знак «представляет», «замещает», то, «субститутом» чего он является, с чем он каким-то образом «соотнесен» (всё это типичные современные определения знака). Знак как бы нарочно тривиален, обиходен, чтобы мы не заметили, что каждый раз, используя знак, мы соединяем несоединимые по своей природе вещи, делаем скачок над бездонной пропастью. Самый поверхностный анализ показывает, что знак очень сложен.
Стоит приступить к знаку как таковому, а не только пользоваться им как удобным инструментом, как мы попадаем в самую гущу философской проблематики. Начать с того, что вопрос, что собственно значит знак, содержит в себе ловушку. Нельзя сказать, что знак обозначает вещь. Не знак обозначает вещь, а Я обозначаю при помощи словесного знака конкретную вещь; но другой человек при помощи того же знака обозначает другую вещь. Следовательно, знак сам по себе, до конкретного употребления, которое я из него делаю, обозначает вещь вообще, общую идею, понятие вещи, представление о ней. По формулировке Чарльза Морриса, сигнал обозначает саму вещь, а знак естественного языка обозначает мысль о вещи. За разъяснением этих терминов «идея», «понятие», «представление» нужно обратиться к философии. Но философские теории «общего», «понятия», «представления» — это интерпретации факта значения знака, они лишь осмысляют факт знака и значения. Ввиду первичной данности этого факта античные философы изворотливо называли значением знака то, что знак обозначает. Есть знак, «семайон», «обозначающее», — и есть семайномена, обозначаемые. Что знак обозначает обозначаемое, представлялось совершенно несомненным, здесь нельзя было спорить. Все дальнейшие уточнения оказывались уже спорными.
Стоики, которым в античности принадлежит наиболее техничное и детализированное учение о знаке, как и вообще самое техничное и разработанное учение о языке, ввели наряду со старым термином σημαινόμενον казавшийся им более точным термин λεκτόν. Λεκτόν в грамматическом смысле супин от λέγω, говорю; и его приблизительный смысл — «то, что имеет быть высказанным» или просто «высказывание», «говоримое». Уклончивость этого термина проявилась в неопределенности, с какой его переводят на новые языки: Ausgesagtes, Aussage, Ausgesprochenes в немецком; meaning, expression в английском. Русский граматический термин «сказуемое», который считается переводом греческого «κατηγόρημα», возник, возможно, как прямая калька стоического лектон. «Сказуемое» — это первоначально «сказываемое» в предложении. Смысл словесных знаков, как мы уже сказали, это не вещи. Что обозначаемое не есть вещь, было известно до стоиков Аристотелю, который, излагая постулаты своего логического учения в трактате «Об истолковании», говорит, что звучащее слово обозначает мысль в сознании говорящего, и уже эта последняя соотносится со словом. Стоики стали говорить, что лектон даже и не мысль. В самом деле, в сознании разных людей при восприятии одного и того же словесного знака протекают разные психические процессы, материально содержание мысли у них разное; но нельзя сказать, что они употребляют при этом разные знаки. В знаке преодолевается субъективность выражения; произнося слово, служащее знаком для другого человека, мы расстаемся со своим мыслительным представлением об этом слове, и можем только в порядке наивной веры надеяться, как говорит Гегель, что оно вызовет в другом человеке такое же представление. «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». В современной терминологии, мыслительный образ субъективен, а знак интерсубъективен. Стоические диалектики провели четкую границу между мыслительным образом и значением знака, объявив свой лектон бестелесным и, соответственно, никогда и нигде не существующим. Как известно, мысль, в той мере, в какой она принадлежит душе, для стоиков, которые учили о телесности разума, логоса, души, тоже телесна. Лектон, хотя он и возникает в телесной душе, выскальзывает за пределы телесного, существующего в определенном месте и времени; он есть нечто, некая чтойность, но уловить его, фиксировать, оценить, «взвесить» невозможно, потому что он не существует. Существует звучащее слово, телесная душа человека, обозначаемый предмет, но лектон не существует.
Таким образом, обозначаемое, лектон оказывается у стоиков где-то между субъективным мыслительным образом и вещью. Что касается обозначающего, то они отождествляли его со звучащим словом или письменным знаком. Представление, что материальная, чувственно фиксируемая форма слова и есть обозначающее, изредка еще встречается в лингвистике теперь. Материальное слово произносится всеми по-разному, иногда очень неразборчиво, но условно принимается за один и тот же знак. В другом случае оно произносится очень правильно и разборчиво, но его не понимают или не желают понимать. Материальная форма сама по себе не знак, а, так сказать, лишь повод для общающихся людей принять ее условно, по взаимному соглашению, в качестве знака.
Таким образом, в материальной форме знака нет ничего, обязывающего нас считать, что он знак, она не навязывает себя как знак; мы сами должны сперва согласиться считать некоторую материальную форму знаком. Далее, обозначающее знака не детерминирует с однозначностью нашего восприятия: различия в осмыслении естественного знака могу быть самыми причудливыми. Наконец, способы употребления знака тоже не предписаны раз навсегда. Между тремя углами «семиотического треугольника» Огдена и Ричардса
1. Смысл (концепт)
2. Матер. форма
3. Предмет, референт
нет жестких связей; ни один момент знакового отношения не определяет однозначно другие; всё удерживается, держится лишь нашим сознательным соглашением, или «договором» (θέσει), условием, и держится лишь до тех пор, пока этот «договор» в силе. Одним словом, лингвистический знак произволен.
Неизменным, «сквозным» фактором в знаковом событии оказывается значимость.
Значимость, исходное свойство знака обозначать, это знаковая потенция до своей конкретизации. Такова значимость знаков, значение которых нам неизвестно. Значимость шире значения. Значение знака может быть, его может не быть, оно может быть узким, широким, важным, тривиальным, но значимость его всегда одна и та же. Зазор между значимостью и значением и обеспечивает произвольность лингвистического знака. Одна и та же значимость конкретизуется по-разному, лингвистический знак допускает произвольное прочтение. Знак наполнен значимостью независимо от того, связывается ли он с каким-то определенным значением, более или менее конкретным значением и т. п. Существование значимого знака до конкретизации его значения подтверждает психологическими экспериментами грузинский психолог и философ Д. Н. Узнадзе. «Звуковой комплекс», слово, выступает вначале как «комплекс, носящий значение», но не какое-либо объективное предметное значение, а значение «вообще», выражающееся пока еще только как «аффект и желание» (мы бы сказали шире, «программность»). Этот значащий комплекс, однако, сразу же стремится благодаря «интенции наименования» кристаллизоваться как определенный конкретный «смысл», «значение» (Узнадзе, стр. 5, 10–11). По А. П. Клименко, значение есть психологически «обязательное» свойство знака. Психологические опыты, в которых испытуемым предлагаются вымышленные «слова», т. е. лингвистические знаки, заведомо лишенные конкретного значения, стимулируют «настоятельное стремление носителей языка к выяснению, поиску значения некоторого звукового комплекса»: «значение осознаётся носителями языка как обязательная сторона слова: слов без значения в естественном языке не должно быть, только соединение значения со звучанием делает последнее словом. Носитель языка допускает свое неведение, незнание значения слова, но стремится найти это значение» (Клименко, стр. 84, 86). Так, «рял» расшифровывается как некая аббревиатура, «лум» объявляется иностранной фамилией, «пок» — звукоподражанием, обозначающим лопающуюся посуду, и т. д. Кристаллизации значения предшествует момент напряженной неопределенности его, когда знак существует как значимый для нас, но определенного значения у него нет. Общее свойство знака значимость, а значение — конкретная реализация этой значимости. Значимость настоятельно указывает на программную заряженность знака, но пока еще не дает ей никаких определений.
Говорить о предшествовании значимости значению приходится однако более в онтологическом, чем в историческом плане. В самом деле, если опытный факт упорного отыскивания значения неизвестных сочетаний звуков, о которых известно или объявлено, что они «слова», говорит о предшествовании значимости значению, то он в равной мере говорит и о психологической невозможности восприятия чистой значимости, о жгучей потребности сознания превратить ее в конкретное значение. Восприятие явно значимого, но «неопознанного» предмета создает «крайнюю напряженность, неловкость и беспомощность», настоятельно толкающую искать «твердый центр и надежную опору» в конкретном содержательном значении (Узнадзе, стр. 29). Тем не менее, первичность значимости продолжает сохраняться в другой сфере, именно, в явлении незамкнутости значения лингвистического знака, история которого есть история постоянного изменения, расширения, сужения, развития, перехода. Значения при этом выступают как отдельные ступени, проходимые знаком благодаря постоянному программирующему действию константной значимости. А. Шафф определяет знак как материальный объект или материальное событие, которое служит для того, чтобы «нести (convey) некоторую идею о реальности» (Шафф, стр. 114). Знак действительно как бы «несет» свое значение, со всеми неизбежными перипетиями этого несения. Развитие значения знака происходит потому, что с честным оформлением значимости в значение первая, будучи неотъемлемым свойством знака, не нейтрализуется и удерживает свое свойство программности и указательности, «превосходит» знак. Поэтому пока знак остается знаком, его способность приобретать новые значения уже не может быть остановлена. Это еще одно следствие произвольности знака.
Произвольность ставит знак в полную зависимость от творчества человека, от осуществления им своих жизненных целей. Ввиду произвольности знака закономерности знакового события могут быть только сознательно избранными, закономерностями творчества, а не природы. Однако в западной философии XX века возникли широкие течения, ставящие целью отмыслить фактор произвольности знака, или по крайней мере ограничить его. Фетишизация языка возникла постольку, поскольку знаку отказывают в произвольности.
Это, во-первых, бихевиоризм. Если знак есть просто часть человеческого поведения, то в нём нет никакого скачка, никакого диалектического напряжения между психическим и интерсубъективным, надындивидуальным. Возникновение и употребление знака у бихевиористов определено закономерным ходом жизнедеятельности социального организма. Знак вмонтирован в последовательные ряды поведения как средство воздействия одного индивида на другого: чтобы вызвать в другом человеке требуемое поведение, мы создали «речевой стимул», устанавливающий между нервной системой говорящего и нервной системой слушающего «мост» в виде звуковых волн, в результате чего в слушающем происходит желанная нам реакция. Предположим, говорит Леонард Блумфилд, что некие Джек и Джилл идут вдоль сада. Вид яблока производит у Джилл желание съесть этот плод; однако она не может его самостоятельно достать. Тогда она произносит некоторую последовательность звуков, в ответ на которые Джек перелезает через забор, достает яблоко и подает ей. Значение знака конкретизуется в желание Джилл, поведение Джека, их взаимное удовлетворение. По типу этой ситуации бихевиористы разбирают любой случай использования знакового языка. Но, во-первых, где здесь отличие от поведения животных, которые тоже откликаются на сигналы или команды? Во-вторых, как бы в отместку за то, что бихевиористы отмыслили в знаке знаковость (то, что знак всякий раз возникает в результате сознательного установления) и охватили его сплошной психологической детерминацией, у них всё человеческое поведение утратило самостоятельную значительность и превратилось в знаки. Ничто в нём не весомо само по себе, всё свидетельствует одно о другом, представляет одно другое, и социум со своим закономерным поведением превращается в огромный загадочный знак чего-то, и осмыслить этот знак бихевиористы оставляют кому-то другому.
Другой способ отмыслить произвольность знака предлагает семантика А. Тарского и Р. Карнапа. Как и у бихевиористов, в основе здесь лежит несомненная истина, что отдельный, изолированный знак не существует. У бихевиористов он растворяется в окружающем знак поведении. В формальных семантиках знак детерминирован своими отношениями к другим знакам. Синтактика знаковой системы отводит каждому знаку свое место; синтаксическое место знака — это и есть смысл знака самого по себе, «чисты» самодовлеющий смысл, не отягощенный никаким содержанием. Знаковая система в целом выступает как самодовлеющая связность, которой ничего не нужно для своей правильности и стройности. «Чистый» семантик занят лишь математически однозначными отношениями внутри своей системы. Содержаниями пусть занимаются те, кто на своей страх и риск берется полученную от «чистой семантики» стройную систему интерпретировать. При интерпретации чистой семантической системы ее формулы становятся суждениями, ступени трансформации исчисления превращаются в выводы и следствия; и ажурный магический каркас отягощается материальными значениями. Никакая интерпретация не окончательна, и не обязательна; система допускает их бесконечное множество. Здесь-то момент произвольного творчества, свободного выбора становится главным; но как раз этим логический семантик не хочет заниматься; и как приверженец поведенческой философии оставляет другим дело осмысления своего поведения, так логический семантик хочет заниматься только чистым смыслом и оставляет другим практическое поведение в рамках этого смысла. У нас С. К. Шаумян может считаться самым последовательным теоретиком чистых, неинтерпретированных логических систем.
Однако нужно заметить, что логическая семантика, развитая до своих логических выводов, так сказать, перерастает рамки формализма и схематичности. Так, Витгенштейн, начав с самого щепетильного, последовательного, непримиримого формализма в логическом анализе, не замкнулся в формальной схеме, а заявил, что логика мысли и логика мира совпадают. Поскольку знак занимает место в логически правильном высказывании, постольку он представляет как бы готовое гнездо, «клеточку», которой с необходимостью должно соответствовать некоторое действительное «положение вещей», Sachverhalt, или, в истолковании Рассела, «атомарный факт». Но «логическое» Витгенштейн понимает очень широко: как вообще всё, что мыслимо, что может быть высказано. Возможность, произвольность таким образом вторгается в саму логическую структуру: логика Витгенштейна — это логика бесконечных, неограниченных возможностей.
Еще один способ отмысливания философской проблематики знака — структурализм. Здесь могут возразить, что признанный основатель современного структурализма Фердинанд Соссюр выдвинул в качестве одного из постулатов своей философии языка именно произвольность: произвольность отношения обозначающего и обозначаемого. <Из> того, что данного человека зовут Яковом, я еще совершенно ничего о нём не знаю. Соссюр пошел в своем утверждении даже слишком далеко: он отвергал вообще всякую мотивированность звуковой формы слова, в чём с ним, между прочим, мало кто согласился. Между прочим, Соссюр очень дорогой ценой поплатился за свой отказ признать природную выразительность слова. В совершенно естественном звуковом символизме классической поэзии, естественном и почти бессознательном явлении не только поэтического, но и всякого языка, ему стали мерещиться сознательно вделанные в поэтическую ткань шифры, анаграммы, гипограммы, параграммы и всевозможные другие криптограммы. — Однако вернемся к нашему изложению. Соссюр считал, что отношение знака к обозначающему произвольно, на следующем основании. Предположим, говорил он, что в шахматной партии не хватает пешки. Я кладу на опустевшую клетку любой другой маленький предмет, и без всяких объяснений он начинает значить то же самое, что и пешка. Функция, а значит, и смысл знака вполне определены местом знака в знаковой структуре; смысл знака есть сумма всех отношений, которые связывают или могут связывать этот знак со всеми другими в едином целом [ 1 ] . Вооружившись таким представлением, структуралисты в разнообразных видах ставят перед собой задачу, которая звучит очень эффектно, но которая не всегда бывает ими решена: определить свойства, поведение, а следовательно, смысл и значение знака, исходя из знания тех отношений, которые этот знак занимает в системе, не обращаясь или очень мало обращаясь к тому, как этот знак осмысляется говорящим; затем, на основании структурного осмысления знаков высказать предположение о том, как люди, пользующиеся данной знаковой системой, воспринимают мир, который они рассматривают через призму этих знаков (например, так называемая гипотеза Сепира-Уорфа); и, наконец, формально, не обращаясь к действительности, вывести, «смоделировать» поведение того или иного знака исходя из требований системы (как например «семантические множители» И. А. Мельчука: с помощью нескольких десятков «семантических множителей» высчитываются гораздо большее число конкретных, предположительно реальных значений). Всем хорошо известно, с каким блеском структуралисты объявляют о применении ими точных математических методов. Им можно возразить, что знаковая система не шахматы, для нее никто не установил раз навсегда правил, как для шахматной игры. Если язык похож на шахматы, то на такие, где с каждым шагом изменяются и могут измениться и правила игры, и состав фигур, и строение шахматной доски. Структуралисты делают из знаковой системы фетиш, превращают ее в самостоятельное целое со своими собственными законами, наделяют чуть ли не разумом, иногда представляют себе как личность. Структурализм это своего рода магизм, который хочет заставить сам язык говорить, без участия человека. Но структуралисты не замечают, что они сами создали своего идола. Язык это умственный конструкт, все его свойства принадлежат сознанию, которое его сконструировало. Реально существует речь, которая пользуется исторически накопившимися способами выражения как служебными. Не говорить самим, а дать позволить говорить за нас какому-то «языку», значило бы произносить без всякого смысла какие-то магически формулы и заклинания. Порядок, существующий в языке, это порядок склада; мы не можем им руководиться. В частности, так называемая «логика языка» неправомерно противопоставляется обычной логике: изучение ее можно сравнить с изучением того, в каком порядке рассыпаны буквы набора до того, как наборщик составил из них связный текст. Не случайно все проекты структуралистов обречены оставаться незавершенными; в прошлом веке Соссюр говорил, что «статическая лингвистика (то есть лингвистика, оперирующая со структурой языка) представляет собой пока только эскиз»; и в 1968 году английский структуралист Лайонз Джон сказал, что «до настоящего времени никто не представил даже схематических очертаний удовлетворительной и объемлющей теории семантики», — под «удовлетворительной» он понимает структуральную семантику. Всё только планы и проекты. Какой же вывод нужно из всего этого сделать. Структуралисты абсолютизируют произвольность связи материальной формы слова и значения слова, а с другой стороны, они постулируют действительность языка, которая внедрена где-то очень глубоко в человеческом сознании и настолько актуальна, что влияет даже на восприятие человеком объективной действительности; называют эту вторую действительность структурой и определяют конкретные значения как детерминированные этой структурой.
Структуралисты подчеркивают влияние громады подсознательного и неосознанного на человеческое сознание, которое навязывает ему свои законы. Но в таком случае нужно говорить не о знаках, а о символах, архетипах, мифологических образах, с одной стороны, и о сигналах, импульсах, с другой. Знак предполагает сознательное принятие, целенаправленное установление, согласие воли; знак предполагает знание.
Все эти замечания и возражения относятся не к научному методу бихевиористов, логических семантиков или структуралистов, а к тем мировоззрениям, которые неправомерно вырастают по поводу этих методов. Общая тенденция здесь — умалить человеческий, свободный и сознательный момент знакового языка и на его место поставить нечто объектное, вещное, исчислимое, пригодное для всевозможного манипулирования. Поскольку в знаках представлена или может быть представлена вся действительность, всегда будет возникать искушение: а что, если попробовать воздействовать на действительность через знаки, или по крайней мере что-то узнать о ней, изучая знаки? М. М. Бахтин писал в 1928 г.: «Не отношение языка к отражаемой им реальной действительности или к порождающему его индивиду, а отношение знака к знаку внутри замкнутой системы, однажды принятой и допущенной, интересует математически направленный ум рационалиста» («Новейшие течения лингвистической мысли на Западе», Волошинов В. Н.).
Но знак не объект. Материальная оболочка знака это еще не знак. Объект существует, даже если я о нём ничего не знаю. А знак существует только тогда, когда кто-то знает, что он знак, кто-то задумал его как знак, установил в качестве знака. Знак поэтому есть явление сознания. «Истинное место знака», говорит Гегель, в том, что интеллигенция «дает из себя своим самостоятельным представлениям определенное наличное бытие». Знак это «свободно полагаемая самосознанием условность». Распространять материальную объективность знаковой формы на знак и приписывать объективное существование самому знаку — «источник несвободы для духа». Эта концепция Гегеля была преображена Марксом в его теории фетишизма. Знаковым фетишизмом будет приписывание объективного, независимого от нас существования тому, что и создано, и поддерживается нашим сознанием.
Знак создает как бы нечто из ничего. Всё, из чего он состоит, — звук, мысль, предмет, — существовало и раньше. С возникновением знака не прибавляется ничего нового, только признаётся и утверждается соответствие между объективными данностями. То новое, что создает знак, в Средневековье (Абеляр) называли intention significandi, «интенцией обозначения», то есть сознательным стремлением опознать, обозначить, осветить светом сознания то, что объективно существует вне сознания. Понимание знака как сознательной интенции проходит вплоть до Гуссерля. Знак у Гуссерля это в первую очередь интенциональность, не наличность, а динамическая тенденция, программа, и ориентирующаяся на объективно существующий смысл, и ориентирующаяся на раскрытие этого смысла.
Здесь выступает уже онтологическое обоснование знака. Онтологическая концепция лингвистического знака, как она намечена у Гуссерля, была продолжена Хайдеггером. У Хайдеггера участие человека в становлении языка сводится лишь к напряженному прислушиванию, то есть опять-таки к интенции сознания, которое ориентируется на изначально существующий свет-смысл истины, в которой, как очертания предметов на утренней заре, развертывается, «сбывается» бытие. Если дана эта бесконечно напряженная интенция, то звучащее слово отягощается смыслом так же естественно, как бы «само собой», как с деревьев весной слетают лепестки цветения. Между прочим, Андрей Афанасьевич Потебня в своих фольклорно-лингвистических исследованиях уже подмечал символическое отождествление слова с шелестящим и опадающим листом в народной мифологии. (Впрочем, у Хайдеггера можно обнаружить столько мифологических архетипов, что лучше не останавливаться на каждом из них в отдельности.) Так же, как материальная форма не создается, а только осмысливается человеком, так же не создается человеком и смысл. Человеку остается только с-казать, то есть указать, показать в своей речи то, что «нескрыто». Указывая, «с-казывая», человек выводит указываемое на свет, в тот «просвет» (Lichtung), в котором вещи выходят из своей неразличенности и обретают границы. Но свет, в котором и благодаря которому совершается показывание, тоже не создается речью, а обеспечивается светом изначальной истины.
Порядок указывания также не создается у Хайдеггера человеком: дело человека лишь послушное напряжение сознания. Человек сам осуществляется как сотрудник изначально существующего смысла, его речь является истолкованием истины. Но человек не пассивный рупор изначального смысла, хотя Хайдеггер говорит, что язык «использует» человека, чтобы сказаться в человеческой речи. Причину этого равноправия Хайдеггер указывает в том, что человек может стать «значительным» только в той мере, в какой он предоставляет себя смыслу. Человек осмысляется и просвещается сам лишь постольку, поскольку служит показыванию, раскрытию смысла и света. С другой стороны, в меру осмысленности человека, благодаря его указывающей речи вещи, как говорит Хайдеггер, «обусловливаются», выходят к наличному существованию [ 2 ] .
Сам Хайдеггер противопоставляет свою философию языка и логический анализ Карнапа как две диаметрально противоположные позиции, с которых современная философия стремится к разрешению проблемы языка и мышления. Позицию Карнапа Хайдеггер называет «технически-сциентистским пониманием языка», свою — «спекулятивно-герменевтическим опытом языка». Техницизм и сциентизм ставит задачу включить всякий язык и всякое мышление в рамки знаковой системы, которую можно было бы конструировать логическими и техническими средствами. Спекулятивная герменевтика вращается вокруг вопроса, что должна осмыслять философия и каким языком она должна это выражать. Поскольку второй вопрос является вопросом о смысле, он способствует продуцированию сущности человека как осмысленного существа. Наоборот, логицистски-сциентистская установка, сводя смысл к формальной безличной структуре, дегуманизирует человека. Правда, Хайдеггер тут же говорит, что целью философских усилий является еще не обнаруженное «среднее» между этими двумя установками.
Упоминать еще и о других знаковых теориях, которые в наше время развиты в философии логического анализа, общей семантике, философии естественного языка и различных направлениях структурализма, было бы несерьезным предприятием.
Всё сказанное не ответ на вопрос, «что значит знак», а только попытка показать некоторые стороны этого вопроса, показать, что знак, несмотря на свою кажущуюся простоту, или наоборот, благодаря своей кажущейся простоте скрывает от нас самих: знак имеет вид чего-то извне нам данного и объективного существующего, хотя в действительности он существует постольку, и такой, как мы его установили, или признали как установленный. Но путем «очеловечения» знака, освобождения его от фетишизма можно только наметить подход к ответу на первый вопрос, что значит знак. Другой, более существенный вопрос, что значит знак, связан, по-видимому, с проблемой «светлого», то есть не бессознательного сознания, потому что знак есть его энергия, тогда как символ развертывается, по-видимому, в основном за счет подсознательного, а сигнал — бессознательного. Мы отождествляли здесь слово со знаком; но в слове есть символические слои, не охватывающиеся знаком, и есть рефлективные слои, тоже не входящие в компетенцию знака.
Чем проще и удобнее знаковый инструмент, тем незаметнее он для нас, тем быстрее мы его отбрасываем. Мы умеем очень быстро «разоблачить», раскрыть знак, чтобы увидеть за ним существенное, то, что знак «представляет», «замещает», то, «субститутом» чего он является, с чем он каким-то образом «соотнесен» (всё это типичные современные определения знака). Знак как бы нарочно тривиален, обиходен, чтобы мы не заметили, что каждый раз, используя знак, мы соединяем несоединимые по своей природе вещи, делаем скачок над бездонной пропастью. Самый поверхностный анализ показывает, что знак очень сложен.
Стоит приступить к знаку как таковому, а не только пользоваться им как удобным инструментом, как мы попадаем в самую гущу философской проблематики. Начать с того, что вопрос, что собственно значит знак, содержит в себе ловушку. Нельзя сказать, что знак обозначает вещь. Не знак обозначает вещь, а Я обозначаю при помощи словесного знака конкретную вещь; но другой человек при помощи того же знака обозначает другую вещь. Следовательно, знак сам по себе, до конкретного употребления, которое я из него делаю, обозначает вещь вообще, общую идею, понятие вещи, представление о ней. По формулировке Чарльза Морриса, сигнал обозначает саму вещь, а знак естественного языка обозначает мысль о вещи. За разъяснением этих терминов «идея», «понятие», «представление» нужно обратиться к философии. Но философские теории «общего», «понятия», «представления» — это интерпретации факта значения знака, они лишь осмысляют факт знака и значения. Ввиду первичной данности этого факта античные философы изворотливо называли значением знака то, что знак обозначает. Есть знак, «семайон», «обозначающее», — и есть семайномена, обозначаемые. Что знак обозначает обозначаемое, представлялось совершенно несомненным, здесь нельзя было спорить. Все дальнейшие уточнения оказывались уже спорными.
Стоики, которым в античности принадлежит наиболее техничное и детализированное учение о знаке, как и вообще самое техничное и разработанное учение о языке, ввели наряду со старым термином σημαινόμενον казавшийся им более точным термин λεκτόν. Λεκτόν в грамматическом смысле супин от λέγω, говорю; и его приблизительный смысл — «то, что имеет быть высказанным» или просто «высказывание», «говоримое». Уклончивость этого термина проявилась в неопределенности, с какой его переводят на новые языки: Ausgesagtes, Aussage, Ausgesprochenes в немецком; meaning, expression в английском. Русский граматический термин «сказуемое», который считается переводом греческого «κατηγόρημα», возник, возможно, как прямая калька стоического лектон. «Сказуемое» — это первоначально «сказываемое» в предложении. Смысл словесных знаков, как мы уже сказали, это не вещи. Что обозначаемое не есть вещь, было известно до стоиков Аристотелю, который, излагая постулаты своего логического учения в трактате «Об истолковании», говорит, что звучащее слово обозначает мысль в сознании говорящего, и уже эта последняя соотносится со словом. Стоики стали говорить, что лектон даже и не мысль. В самом деле, в сознании разных людей при восприятии одного и того же словесного знака протекают разные психические процессы, материально содержание мысли у них разное; но нельзя сказать, что они употребляют при этом разные знаки. В знаке преодолевается субъективность выражения; произнося слово, служащее знаком для другого человека, мы расстаемся со своим мыслительным представлением об этом слове, и можем только в порядке наивной веры надеяться, как говорит Гегель, что оно вызовет в другом человеке такое же представление. «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». В современной терминологии, мыслительный образ субъективен, а знак интерсубъективен. Стоические диалектики провели четкую границу между мыслительным образом и значением знака, объявив свой лектон бестелесным и, соответственно, никогда и нигде не существующим. Как известно, мысль, в той мере, в какой она принадлежит душе, для стоиков, которые учили о телесности разума, логоса, души, тоже телесна. Лектон, хотя он и возникает в телесной душе, выскальзывает за пределы телесного, существующего в определенном месте и времени; он есть нечто, некая чтойность, но уловить его, фиксировать, оценить, «взвесить» невозможно, потому что он не существует. Существует звучащее слово, телесная душа человека, обозначаемый предмет, но лектон не существует.
Таким образом, обозначаемое, лектон оказывается у стоиков где-то между субъективным мыслительным образом и вещью. Что касается обозначающего, то они отождествляли его со звучащим словом или письменным знаком. Представление, что материальная, чувственно фиксируемая форма слова и есть обозначающее, изредка еще встречается в лингвистике теперь. Материальное слово произносится всеми по-разному, иногда очень неразборчиво, но условно принимается за один и тот же знак. В другом случае оно произносится очень правильно и разборчиво, но его не понимают или не желают понимать. Материальная форма сама по себе не знак, а, так сказать, лишь повод для общающихся людей принять ее условно, по взаимному соглашению, в качестве знака.
Таким образом, в материальной форме знака нет ничего, обязывающего нас считать, что он знак, она не навязывает себя как знак; мы сами должны сперва согласиться считать некоторую материальную форму знаком. Далее, обозначающее знака не детерминирует с однозначностью нашего восприятия: различия в осмыслении естественного знака могу быть самыми причудливыми. Наконец, способы употребления знака тоже не предписаны раз навсегда. Между тремя углами «семиотического треугольника» Огдена и Ричардса
1. Смысл (концепт)
2. Матер. форма
3. Предмет, референт
нет жестких связей; ни один момент знакового отношения не определяет однозначно другие; всё удерживается, держится лишь нашим сознательным соглашением, или «договором» (θέσει), условием, и держится лишь до тех пор, пока этот «договор» в силе. Одним словом, лингвистический знак произволен.
Неизменным, «сквозным» фактором в знаковом событии оказывается значимость.
Значимость, исходное свойство знака обозначать, это знаковая потенция до своей конкретизации. Такова значимость знаков, значение которых нам неизвестно. Значимость шире значения. Значение знака может быть, его может не быть, оно может быть узким, широким, важным, тривиальным, но значимость его всегда одна и та же. Зазор между значимостью и значением и обеспечивает произвольность лингвистического знака. Одна и та же значимость конкретизуется по-разному, лингвистический знак допускает произвольное прочтение. Знак наполнен значимостью независимо от того, связывается ли он с каким-то определенным значением, более или менее конкретным значением и т. п. Существование значимого знака до конкретизации его значения подтверждает психологическими экспериментами грузинский психолог и философ Д. Н. Узнадзе. «Звуковой комплекс», слово, выступает вначале как «комплекс, носящий значение», но не какое-либо объективное предметное значение, а значение «вообще», выражающееся пока еще только как «аффект и желание» (мы бы сказали шире, «программность»). Этот значащий комплекс, однако, сразу же стремится благодаря «интенции наименования» кристаллизоваться как определенный конкретный «смысл», «значение» (Узнадзе, стр. 5, 10–11). По А. П. Клименко, значение есть психологически «обязательное» свойство знака. Психологические опыты, в которых испытуемым предлагаются вымышленные «слова», т. е. лингвистические знаки, заведомо лишенные конкретного значения, стимулируют «настоятельное стремление носителей языка к выяснению, поиску значения некоторого звукового комплекса»: «значение осознаётся носителями языка как обязательная сторона слова: слов без значения в естественном языке не должно быть, только соединение значения со звучанием делает последнее словом. Носитель языка допускает свое неведение, незнание значения слова, но стремится найти это значение» (Клименко, стр. 84, 86). Так, «рял» расшифровывается как некая аббревиатура, «лум» объявляется иностранной фамилией, «пок» — звукоподражанием, обозначающим лопающуюся посуду, и т. д. Кристаллизации значения предшествует момент напряженной неопределенности его, когда знак существует как значимый для нас, но определенного значения у него нет. Общее свойство знака значимость, а значение — конкретная реализация этой значимости. Значимость настоятельно указывает на программную заряженность знака, но пока еще не дает ей никаких определений.
Говорить о предшествовании значимости значению приходится однако более в онтологическом, чем в историческом плане. В самом деле, если опытный факт упорного отыскивания значения неизвестных сочетаний звуков, о которых известно или объявлено, что они «слова», говорит о предшествовании значимости значению, то он в равной мере говорит и о психологической невозможности восприятия чистой значимости, о жгучей потребности сознания превратить ее в конкретное значение. Восприятие явно значимого, но «неопознанного» предмета создает «крайнюю напряженность, неловкость и беспомощность», настоятельно толкающую искать «твердый центр и надежную опору» в конкретном содержательном значении (Узнадзе, стр. 29). Тем не менее, первичность значимости продолжает сохраняться в другой сфере, именно, в явлении незамкнутости значения лингвистического знака, история которого есть история постоянного изменения, расширения, сужения, развития, перехода. Значения при этом выступают как отдельные ступени, проходимые знаком благодаря постоянному программирующему действию константной значимости. А. Шафф определяет знак как материальный объект или материальное событие, которое служит для того, чтобы «нести (convey) некоторую идею о реальности» (Шафф, стр. 114). Знак действительно как бы «несет» свое значение, со всеми неизбежными перипетиями этого несения. Развитие значения знака происходит потому, что с честным оформлением значимости в значение первая, будучи неотъемлемым свойством знака, не нейтрализуется и удерживает свое свойство программности и указательности, «превосходит» знак. Поэтому пока знак остается знаком, его способность приобретать новые значения уже не может быть остановлена. Это еще одно следствие произвольности знака.
Произвольность ставит знак в полную зависимость от творчества человека, от осуществления им своих жизненных целей. Ввиду произвольности знака закономерности знакового события могут быть только сознательно избранными, закономерностями творчества, а не природы. Однако в западной философии XX века возникли широкие течения, ставящие целью отмыслить фактор произвольности знака, или по крайней мере ограничить его. Фетишизация языка возникла постольку, поскольку знаку отказывают в произвольности.
Это, во-первых, бихевиоризм. Если знак есть просто часть человеческого поведения, то в нём нет никакого скачка, никакого диалектического напряжения между психическим и интерсубъективным, надындивидуальным. Возникновение и употребление знака у бихевиористов определено закономерным ходом жизнедеятельности социального организма. Знак вмонтирован в последовательные ряды поведения как средство воздействия одного индивида на другого: чтобы вызвать в другом человеке требуемое поведение, мы создали «речевой стимул», устанавливающий между нервной системой говорящего и нервной системой слушающего «мост» в виде звуковых волн, в результате чего в слушающем происходит желанная нам реакция. Предположим, говорит Леонард Блумфилд, что некие Джек и Джилл идут вдоль сада. Вид яблока производит у Джилл желание съесть этот плод; однако она не может его самостоятельно достать. Тогда она произносит некоторую последовательность звуков, в ответ на которые Джек перелезает через забор, достает яблоко и подает ей. Значение знака конкретизуется в желание Джилл, поведение Джека, их взаимное удовлетворение. По типу этой ситуации бихевиористы разбирают любой случай использования знакового языка. Но, во-первых, где здесь отличие от поведения животных, которые тоже откликаются на сигналы или команды? Во-вторых, как бы в отместку за то, что бихевиористы отмыслили в знаке знаковость (то, что знак всякий раз возникает в результате сознательного установления) и охватили его сплошной психологической детерминацией, у них всё человеческое поведение утратило самостоятельную значительность и превратилось в знаки. Ничто в нём не весомо само по себе, всё свидетельствует одно о другом, представляет одно другое, и социум со своим закономерным поведением превращается в огромный загадочный знак чего-то, и осмыслить этот знак бихевиористы оставляют кому-то другому.
Другой способ отмыслить произвольность знака предлагает семантика А. Тарского и Р. Карнапа. Как и у бихевиористов, в основе здесь лежит несомненная истина, что отдельный, изолированный знак не существует. У бихевиористов он растворяется в окружающем знак поведении. В формальных семантиках знак детерминирован своими отношениями к другим знакам. Синтактика знаковой системы отводит каждому знаку свое место; синтаксическое место знака — это и есть смысл знака самого по себе, «чисты» самодовлеющий смысл, не отягощенный никаким содержанием. Знаковая система в целом выступает как самодовлеющая связность, которой ничего не нужно для своей правильности и стройности. «Чистый» семантик занят лишь математически однозначными отношениями внутри своей системы. Содержаниями пусть занимаются те, кто на своей страх и риск берется полученную от «чистой семантики» стройную систему интерпретировать. При интерпретации чистой семантической системы ее формулы становятся суждениями, ступени трансформации исчисления превращаются в выводы и следствия; и ажурный магический каркас отягощается материальными значениями. Никакая интерпретация не окончательна, и не обязательна; система допускает их бесконечное множество. Здесь-то момент произвольного творчества, свободного выбора становится главным; но как раз этим логический семантик не хочет заниматься; и как приверженец поведенческой философии оставляет другим дело осмысления своего поведения, так логический семантик хочет заниматься только чистым смыслом и оставляет другим практическое поведение в рамках этого смысла. У нас С. К. Шаумян может считаться самым последовательным теоретиком чистых, неинтерпретированных логических систем.
Однако нужно заметить, что логическая семантика, развитая до своих логических выводов, так сказать, перерастает рамки формализма и схематичности. Так, Витгенштейн, начав с самого щепетильного, последовательного, непримиримого формализма в логическом анализе, не замкнулся в формальной схеме, а заявил, что логика мысли и логика мира совпадают. Поскольку знак занимает место в логически правильном высказывании, постольку он представляет как бы готовое гнездо, «клеточку», которой с необходимостью должно соответствовать некоторое действительное «положение вещей», Sachverhalt, или, в истолковании Рассела, «атомарный факт». Но «логическое» Витгенштейн понимает очень широко: как вообще всё, что мыслимо, что может быть высказано. Возможность, произвольность таким образом вторгается в саму логическую структуру: логика Витгенштейна — это логика бесконечных, неограниченных возможностей.
Еще один способ отмысливания философской проблематики знака — структурализм. Здесь могут возразить, что признанный основатель современного структурализма Фердинанд Соссюр выдвинул в качестве одного из постулатов своей философии языка именно произвольность: произвольность отношения обозначающего и обозначаемого. <Из> того, что данного человека зовут Яковом, я еще совершенно ничего о нём не знаю. Соссюр пошел в своем утверждении даже слишком далеко: он отвергал вообще всякую мотивированность звуковой формы слова, в чём с ним, между прочим, мало кто согласился. Между прочим, Соссюр очень дорогой ценой поплатился за свой отказ признать природную выразительность слова. В совершенно естественном звуковом символизме классической поэзии, естественном и почти бессознательном явлении не только поэтического, но и всякого языка, ему стали мерещиться сознательно вделанные в поэтическую ткань шифры, анаграммы, гипограммы, параграммы и всевозможные другие криптограммы. — Однако вернемся к нашему изложению. Соссюр считал, что отношение знака к обозначающему произвольно, на следующем основании. Предположим, говорил он, что в шахматной партии не хватает пешки. Я кладу на опустевшую клетку любой другой маленький предмет, и без всяких объяснений он начинает значить то же самое, что и пешка. Функция, а значит, и смысл знака вполне определены местом знака в знаковой структуре; смысл знака есть сумма всех отношений, которые связывают или могут связывать этот знак со всеми другими в едином целом [ 1 ] . Вооружившись таким представлением, структуралисты в разнообразных видах ставят перед собой задачу, которая звучит очень эффектно, но которая не всегда бывает ими решена: определить свойства, поведение, а следовательно, смысл и значение знака, исходя из знания тех отношений, которые этот знак занимает в системе, не обращаясь или очень мало обращаясь к тому, как этот знак осмысляется говорящим; затем, на основании структурного осмысления знаков высказать предположение о том, как люди, пользующиеся данной знаковой системой, воспринимают мир, который они рассматривают через призму этих знаков (например, так называемая гипотеза Сепира-Уорфа); и, наконец, формально, не обращаясь к действительности, вывести, «смоделировать» поведение того или иного знака исходя из требований системы (как например «семантические множители» И. А. Мельчука: с помощью нескольких десятков «семантических множителей» высчитываются гораздо большее число конкретных, предположительно реальных значений). Всем хорошо известно, с каким блеском структуралисты объявляют о применении ими точных математических методов. Им можно возразить, что знаковая система не шахматы, для нее никто не установил раз навсегда правил, как для шахматной игры. Если язык похож на шахматы, то на такие, где с каждым шагом изменяются и могут измениться и правила игры, и состав фигур, и строение шахматной доски. Структуралисты делают из знаковой системы фетиш, превращают ее в самостоятельное целое со своими собственными законами, наделяют чуть ли не разумом, иногда представляют себе как личность. Структурализм это своего рода магизм, который хочет заставить сам язык говорить, без участия человека. Но структуралисты не замечают, что они сами создали своего идола. Язык это умственный конструкт, все его свойства принадлежат сознанию, которое его сконструировало. Реально существует речь, которая пользуется исторически накопившимися способами выражения как служебными. Не говорить самим, а дать позволить говорить за нас какому-то «языку», значило бы произносить без всякого смысла какие-то магически формулы и заклинания. Порядок, существующий в языке, это порядок склада; мы не можем им руководиться. В частности, так называемая «логика языка» неправомерно противопоставляется обычной логике: изучение ее можно сравнить с изучением того, в каком порядке рассыпаны буквы набора до того, как наборщик составил из них связный текст. Не случайно все проекты структуралистов обречены оставаться незавершенными; в прошлом веке Соссюр говорил, что «статическая лингвистика (то есть лингвистика, оперирующая со структурой языка) представляет собой пока только эскиз»; и в 1968 году английский структуралист Лайонз Джон сказал, что «до настоящего времени никто не представил даже схематических очертаний удовлетворительной и объемлющей теории семантики», — под «удовлетворительной» он понимает структуральную семантику. Всё только планы и проекты. Какой же вывод нужно из всего этого сделать. Структуралисты абсолютизируют произвольность связи материальной формы слова и значения слова, а с другой стороны, они постулируют действительность языка, которая внедрена где-то очень глубоко в человеческом сознании и настолько актуальна, что влияет даже на восприятие человеком объективной действительности; называют эту вторую действительность структурой и определяют конкретные значения как детерминированные этой структурой.
Структуралисты подчеркивают влияние громады подсознательного и неосознанного на человеческое сознание, которое навязывает ему свои законы. Но в таком случае нужно говорить не о знаках, а о символах, архетипах, мифологических образах, с одной стороны, и о сигналах, импульсах, с другой. Знак предполагает сознательное принятие, целенаправленное установление, согласие воли; знак предполагает знание.
Все эти замечания и возражения относятся не к научному методу бихевиористов, логических семантиков или структуралистов, а к тем мировоззрениям, которые неправомерно вырастают по поводу этих методов. Общая тенденция здесь — умалить человеческий, свободный и сознательный момент знакового языка и на его место поставить нечто объектное, вещное, исчислимое, пригодное для всевозможного манипулирования. Поскольку в знаках представлена или может быть представлена вся действительность, всегда будет возникать искушение: а что, если попробовать воздействовать на действительность через знаки, или по крайней мере что-то узнать о ней, изучая знаки? М. М. Бахтин писал в 1928 г.: «Не отношение языка к отражаемой им реальной действительности или к порождающему его индивиду, а отношение знака к знаку внутри замкнутой системы, однажды принятой и допущенной, интересует математически направленный ум рационалиста» («Новейшие течения лингвистической мысли на Западе», Волошинов В. Н.).
Но знак не объект. Материальная оболочка знака это еще не знак. Объект существует, даже если я о нём ничего не знаю. А знак существует только тогда, когда кто-то знает, что он знак, кто-то задумал его как знак, установил в качестве знака. Знак поэтому есть явление сознания. «Истинное место знака», говорит Гегель, в том, что интеллигенция «дает из себя своим самостоятельным представлениям определенное наличное бытие». Знак это «свободно полагаемая самосознанием условность». Распространять материальную объективность знаковой формы на знак и приписывать объективное существование самому знаку — «источник несвободы для духа». Эта концепция Гегеля была преображена Марксом в его теории фетишизма. Знаковым фетишизмом будет приписывание объективного, независимого от нас существования тому, что и создано, и поддерживается нашим сознанием.
Знак создает как бы нечто из ничего. Всё, из чего он состоит, — звук, мысль, предмет, — существовало и раньше. С возникновением знака не прибавляется ничего нового, только признаётся и утверждается соответствие между объективными данностями. То новое, что создает знак, в Средневековье (Абеляр) называли intention significandi, «интенцией обозначения», то есть сознательным стремлением опознать, обозначить, осветить светом сознания то, что объективно существует вне сознания. Понимание знака как сознательной интенции проходит вплоть до Гуссерля. Знак у Гуссерля это в первую очередь интенциональность, не наличность, а динамическая тенденция, программа, и ориентирующаяся на объективно существующий смысл, и ориентирующаяся на раскрытие этого смысла.
Здесь выступает уже онтологическое обоснование знака. Онтологическая концепция лингвистического знака, как она намечена у Гуссерля, была продолжена Хайдеггером. У Хайдеггера участие человека в становлении языка сводится лишь к напряженному прислушиванию, то есть опять-таки к интенции сознания, которое ориентируется на изначально существующий свет-смысл истины, в которой, как очертания предметов на утренней заре, развертывается, «сбывается» бытие. Если дана эта бесконечно напряженная интенция, то звучащее слово отягощается смыслом так же естественно, как бы «само собой», как с деревьев весной слетают лепестки цветения. Между прочим, Андрей Афанасьевич Потебня в своих фольклорно-лингвистических исследованиях уже подмечал символическое отождествление слова с шелестящим и опадающим листом в народной мифологии. (Впрочем, у Хайдеггера можно обнаружить столько мифологических архетипов, что лучше не останавливаться на каждом из них в отдельности.) Так же, как материальная форма не создается, а только осмысливается человеком, так же не создается человеком и смысл. Человеку остается только с-казать, то есть указать, показать в своей речи то, что «нескрыто». Указывая, «с-казывая», человек выводит указываемое на свет, в тот «просвет» (Lichtung), в котором вещи выходят из своей неразличенности и обретают границы. Но свет, в котором и благодаря которому совершается показывание, тоже не создается речью, а обеспечивается светом изначальной истины.
Порядок указывания также не создается у Хайдеггера человеком: дело человека лишь послушное напряжение сознания. Человек сам осуществляется как сотрудник изначально существующего смысла, его речь является истолкованием истины. Но человек не пассивный рупор изначального смысла, хотя Хайдеггер говорит, что язык «использует» человека, чтобы сказаться в человеческой речи. Причину этого равноправия Хайдеггер указывает в том, что человек может стать «значительным» только в той мере, в какой он предоставляет себя смыслу. Человек осмысляется и просвещается сам лишь постольку, поскольку служит показыванию, раскрытию смысла и света. С другой стороны, в меру осмысленности человека, благодаря его указывающей речи вещи, как говорит Хайдеггер, «обусловливаются», выходят к наличному существованию [ 2 ] .
Сам Хайдеггер противопоставляет свою философию языка и логический анализ Карнапа как две диаметрально противоположные позиции, с которых современная философия стремится к разрешению проблемы языка и мышления. Позицию Карнапа Хайдеггер называет «технически-сциентистским пониманием языка», свою — «спекулятивно-герменевтическим опытом языка». Техницизм и сциентизм ставит задачу включить всякий язык и всякое мышление в рамки знаковой системы, которую можно было бы конструировать логическими и техническими средствами. Спекулятивная герменевтика вращается вокруг вопроса, что должна осмыслять философия и каким языком она должна это выражать. Поскольку второй вопрос является вопросом о смысле, он способствует продуцированию сущности человека как осмысленного существа. Наоборот, логицистски-сциентистская установка, сводя смысл к формальной безличной структуре, дегуманизирует человека. Правда, Хайдеггер тут же говорит, что целью философских усилий является еще не обнаруженное «среднее» между этими двумя установками.
Упоминать еще и о других знаковых теориях, которые в наше время развиты в философии логического анализа, общей семантике, философии естественного языка и различных направлениях структурализма, было бы несерьезным предприятием.
Всё сказанное не ответ на вопрос, «что значит знак», а только попытка показать некоторые стороны этого вопроса, показать, что знак, несмотря на свою кажущуюся простоту, или наоборот, благодаря своей кажущейся простоте скрывает от нас самих: знак имеет вид чего-то извне нам данного и объективного существующего, хотя в действительности он существует постольку, и такой, как мы его установили, или признали как установленный. Но путем «очеловечения» знака, освобождения его от фетишизма можно только наметить подход к ответу на первый вопрос, что значит знак. Другой, более существенный вопрос, что значит знак, связан, по-видимому, с проблемой «светлого», то есть не бессознательного сознания, потому что знак есть его энергия, тогда как символ развертывается, по-видимому, в основном за счет подсознательного, а сигнал — бессознательного. Мы отождествляли здесь слово со знаком; но в слове есть символические слои, не охватывающиеся знаком, и есть рефлективные слои, тоже не входящие в компетенцию знака.
Сноски