Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
 
 
ru | eng | de
Вильгельм Дильтей и Лев Толстой
Впервые опубликовано: Материалы научной конференции РГГУ (под редакцией Н. С. Плотникова). Герменевтика. Психология. История. Вильгельм Дильтей и современная философия. М.: Три квадрата, 2002.

В тексте сохранены авторские орфография и пунктуация.
Толстой в философских записях уже с 1860 годов считает возможным по-настоящему понять только жизнь в ее полноте, или, как он говорит, в ее движении подъема. Всякое другое знание, в том числе научное, опирается в конечном счете на это первичное. Между тем научное знание забывает в увлечении предметом о своем происхождении. Возвращает к началам понимания раскрытие в самом себе жизненного движения, т. е. психология, которая есть для Толстого осмысление жизни в ее ближайшем явлении, в самом себе. Об этом говорит например лаконичная, какие Толстой делал исключительно для самого себя, дневниковая запись

Дневниковая запись 1868 года (Зап. кн. № 2), лаконичная, для самого себя:
Микроск[опические] исследования — бесконечность. Астрономические — бесконечность. — Нет надежды конца и уяснения.

Психологические всё откроют.


Жизнь берется в ее полноте, включая тело, чувство, волевое стремление, которое Толстой называет силой. Другая запись примерно тех же лет, из многих подобных:

На чем основано подразделение единиц тел? На физическом строении человека (Дневн. 12.2. (1873)).

Кислород и азот смогли обратить на себя внимание науки, получить в ней определенность (стать единицами и тем самым предметами) только на том основании, что наше тело может дышать и задыхаться. Наука разрабатывает только то, что так или иначе коснулось нас физически и духовно. Она опирается только на те основопонятия, которые созданы исходно жизнью в порядке ее самовысветления.

Жизнь, центральная во всей мысли Толстого, была конечно словом эпохи. Философия жизни Толстого складывалась самостоятельно. Вильгельм Дильтей, который был на 5 лет младше Толстого (и умер через год после него) гораздо позже обозначился на философском небе Запада как вторая или может быть даже первая величина в поколении, которое с честью устояло перед волной радикального позитивизма, не уклонившись от него и не поддавшись ему. Национальная мысль — яркая черта обоих. Как Толстой уютно себя ощущал в русском, так Дильтей в немецком. Они принадлежали к двум великим народам в эпоху их здорового роста. Оба мыслителя считали совершенно пустым Гегеля. Оба презирали систематику и мыслительные конструкции. В дильтеевском понимании («природу мы объясняем, психическую жизнь понимаем») восстанавливается значение интуиции. В «Описательной психологии» (1894) Дильтей вдумывается в то, как жизнь в ее высшей собранности, когда она умеет достичь полноты целого становится своим собственным прояснением. Удавшаяся полнота самой себя — цель жизни. Так же у Толстого: цель жизни есть повышение жизни. Дильтеевскому Er-lebnis соответствует у русского уже упоминавшийся подъем. Две мысли, германская и русская, в этом ощущении жизни близки друг другу до совпадения. Дильтея долго считали просто чутким наблюдателем вещей, эстетом. У него нашлись ученики и коллеги, которые поняли, хотя и не сразу, какой строгости подчинялся этот ум. В России насколько Толстой изучен в его литературе, настолько еще мало понят в его философии, особенно философии природы.

При большом сходстве бросается в глаза расхождение. Ясное Толстому — наука ограничивает зрение, микроскоп и телескоп уводят в дурную бесконечность и сковывают мысль, — было конечно очевидно и Дильтею. Дильтей тем не менее в своем различении Naturwissenschaften и Geisteswissenschaften фактически узаконивает научное объяснение и «психологическое» понимание как два равноправных акта. Он тем самым отказывается от иерархии знания. Толстой этого демонстративно не делал, постоянно подчеркивая производность науки из жизненного опыта. По учению Толстого, после предвидимой им реформы всей новоевропейской науки, естественной и гуманитарной, вся область знания должна быть основана исключительно только на исходном опыте осознания жизнью самой же жизни. Научным интеллектуальным операциям, таким, как прояснение законов природы и построение картины мира в пространстве и времени, оставалось тут никак не равноправное, а безусловно подчиненное место.

Забегая вперед, я предлагаю думать и предполагаю проверить, что расхождение мыслителей, возможно, не идет так далеко и создано только трудностью того одного, к чему они пробиваются.

В сравнении с иерархическим монизмом знания у Толстого дуализм Дильтея кажется непоследовательным. В самом деле, интроспекция, т. е. высветление жизнью себя же самой, для Дильтея дает первичное и надежное знание. Научное причинное объяснение такого знания дать не может. Тем самым явно складывается иерархия наук, не предполагающая ни их равноправия, ни рядоположности. По крайней мере в дильтеевской терминологии однако они равноправны.

Одним из решений этого противоречия может быть следующее. Вся картина изменится, если базовую науку, математику, вывести из рядоположности с естественными науками. Удастся ли нам найти у Дильтея тезис, аналогичный уверенности Льва Толстого, что математика это физика, а не постройка нашего ума?

Всё, всё, что делают люди — делают по требованиям всей природы. А ум только подделывает под каждый поступок свои мнимые причины […]

Шахматная игра ума идет независимо от жизни, а жизнь от нее. Единственное влияние есть только склад, который от такого упражнения получает натура. Воспитывать можно только физически. Математика есть физическое воспитание (Дневник 3.3.1863).


Понимание, что математика не сводится к операциям абстракции, дедукции и конструкции, у Дильтея было. Естественные науки для него «пропастью» отделены от математики и никогда не смогут перекинуть мост в ее независимое пространство. Однако Дильтей не сделал шага, который казался естественным Толстому. Математика есть физика у Толстого значит: математика встроена в наше живое существо. В этой своей основе она тоже плод осознания жизнью самой себя (в терминологии Дильтея Selbstbesinnung). Отделить науки о духе с их основанием, психологией, от наук о природе с их основанием, математикой, становится тогда невозможно. Во всяком случае приходится в отношении этих двух классов наук говорить о двух полюсах чего-то одного.

Представляется и другой подход к согласованию позиций Толстого и Дильтея в отношении естественных наук. Никогда не будет лишним напомнить, что интроспекция (интуиция, симпатия), самоосмысление у Дильтея посвящены не предмету, а наблюдателю предмета. В формальном смысле наблюдатель, сам оказавшийся под наблюдением, конечно тоже предмет, но уникальный. Лишь бы только не заменить реального наблюдателя в его живой полноте одним из его конструктов. Дильтей строил свой метод как умение вглядываться в глядящего, объективно видеть субъекта и узнавать субъекта в объекте, т. е. узнавать себя.

Предмет Geisteswissenschaften есть акт выделения факта из жизненного потока. Такой акт не бывает без того чтобы факт высветился сам. Дильтей описывает в своей психологии не уже высветившийся факт, а выступание на свет, акт создания факта. Свет связывает в целое что? разве факт? Факт до света не было и в момент высвечивания он стал уже другим. Он успел втянуть в себя и высветившего и совокупную массу — Zusammenhang — других, в конечном счете всех вещей. В основе дильтеевских Geisteswissenschaften не явления духовной жизни, а их связь. Связью обеспечивается то, что не всё исчезает в потоке. Например, я через минуту всё еще тот же, признаю себя тем же, связал себя теперешнего с собой ставшим и настающим. Разрывы конечно имеют место, но они фиксируются уже на основе первичной связи. Существенно, что связь продолжает действовать таким образом и тогда, когда ее нет. Возможно даже, что в чистом виде связь без разрывов вообще не существует. Она однако принадлежит к тем вещам, которые не теряют своей действенности и при несуществовании.

Формально говоря, если связь не существует, то ее невозможно и описать. Тем не менее Дильтей уверенно делает ее предметом описательной психологии. Он поступает так на основании нашего интимного опыта связи или бессвязности, чаще, обычно или всегда, конечно, этой последней. Жизнь не комплекс, а связный комплекс:

[…] связанные комплексы первоначальны и […] даны в переживании: жизнь существует везде лишь в виде связного комплекса  [ 1 ]  .

Строго говоря, связь, существует она или нет, предшествует жизни. Метод Дильтея был дисциплиной расставания с такой позицией внутри мира, когда мы исходно предполагаем наличие в нём множества вещей и затем вносим в их беспорядок закон. Где-то навык приведения хаотической массы в порядок, возможно, нужен, но в философии Дильтея на всякое упорядочение извне наложен запрет. В жизни, как она сложилась в своей истории, каждый момент ее, каждый факт, тем более каждый акт идет от связи и представляет собой наслоение связей. Упорядочение жизненного материала извне равносильно наложению на него дополнительных искусственных связей вразрез с теми, органическим наслоением которых этот материал является.

Можно даже считать, что строго говоря нет переживаний помимо связи. Сначала она, в ней и от нее всё. На верхнем этаже всех бесчисленных конкретно образующихся связей у Дильтея — связь этих связей, «живая связь человеческой души», «связь в живом сознании». Переживание как соединение связью в единство есть у Дильтея то, что философская традиция называла бытием. Связь — «исходящий изнутри синтез», т. е. целое. Весь душевный состав участвует в переживании, но восприятия сами по себе дают только рассыпанное множество вещей. Их соединение в целое приходит только изнутри. Даже когда единящее переживание навеяно извне гармоничной природой, например видом леса, поля, заката, это свой интимный лес, родное поле, закат моей жизни. Рассыпанное множество без всякого своего изменения превращается в целое, когда окрашено переживанием в единый цвет. Исходная связь, заявляющая о себе в переживании, знает, что делать с собой и что делать вообще. Исследователь Дильтей действует агентом жизни через момент ее подъема в тематизированном им переживании. Обнаруживая в своем истоке по существу ту же связь, что ведет психолога-описателя, жизнь раскрывается ему в своей полноте. Проясняя себя, она освобождает от необходимости прибавлять связь извне. Сказать «душевная жизнь есть связь» — укорененный в европейских традициях личный поступок Вильгельма Дильтея. Он дает обещание, беря на себя выполнение, что наука, построенная на углублении в жизненную целость, и наука о духе, исходящая из первичной связности жизни, будет работать на успех предприятия европейской культуры. Здесь одновременно и нравственное требование к своему обществу, и уверенность ученого в том, что Европа как школа личности, традиция духовности имеет будущее. Целость участия в общей работе входит в дильтеевское понятие связи. Связь связей предполагает участие в ней всего волящего, становящегося человеческого существа.

Европейская наука о природе тоже опирается на жизненную связь, которую философская психология Дильтея обнаруживает в основе всех исторических явлений. Отличительная особенность частной науки однако в том, что она ограничивает связь, лежащую в основе жизни, привязывая ее к определенному извне предмету. Исходный импульс, тот же, что в науках о духе, увязает в материале, становится невидим. Естественная наука неизменно опирается на интуицию целого, но, уловив благодаря этой интуиции свой частный предмет, забывает о ней. Наука о духе, наоборот, не перестает вглядываться именно в жизненную связь, причем, как сказано, энергией самой же этой возрастающей жизненной связи. С этой точки зрения науки о природе и науки о духе располагаются на онтологически разных уровнях. Есть существенное неравноправие между исследованием, которое забыло о начале изучаемого им движения, приняв свой материал за независимую от исследовательского порыва данность, и пониманием, которое не прошло мимо тождества жизненного начала в наблюдателе и наблюдаемом. Но это неравноправие касается исследователя, а не предмета. Разница между науками оказывается по существу не та, что у одной предмет дух, у другой природа.

То кажущееся большим различие, что Naturwissenschaften имеют очерченный предмет, а Geisteswissenschaften изучают свободный дух, оказывается не очень существенно (в конце концов предмет и там и здесь) по сравнению с различием между тем, как многие ученые исследователи готовы принять свой предмет (иногда это и дух) за внеположную им данность, и как философия, которую строит Дильтей, упрямо отыскивает за любой данностью то же движение связи, которое движет и ею. Во втором случае происходит включение жизни в саму себя. Это жизнь в ее подъеме, которую Дильтей называет Erlebnis, пере-живанием, превосхождением жизни себя самой. В качестве связи Erlebnis есть существо жизни, которая высвечивает тут свою собственную суть. Всякому естественнонаучному познанию тоже предшествует вспышка жизни. Без увлечения нет исследования. Здесь источник, в котором естественные и гуманитарные науки едины.

Так же понимает дело жизни Толстой. В свете этой близости немецкой и русской мысли тем важнее попытаться понять, почему Толстой полностью отрицал за естественными науками автономию или равноправие рядом с тем, что он называл наукой жизни.

Причина принижения естественных наук у Толстого отчетливо формулируется так: науки о природе природу не изучают. Они развертывают и изучают только формы нашего рассудка.

Как только человек начинает прикладывать свой ум, только свой ум [а не полноту жизненного порыва], к чему бы то ни было, так неизбежно он приходит к уничтожению того самого предмета, который он рассматривает: к сознанию только форм своего ума. (Зап. кн. № 4, 12.3.1870, Я[сная] П[оляна] // <ПСС> т. 48, с. 116)

Этому своему убеждению Толстой находит опору в философии Канта, которого ставит выше всех новоевропейских мыслителей. Слова «только свой ум» означают, что ум без тела, втянутого через труд в природу, может создать только ненужный, ущербный продукт. Слова «к уничтожению того самого предмета» напоминают об исходной полноте вещи, устраняемой операциями науки. Поднятие телескопа к бесконечности неба не достижение, а упущение данности, ускользание от живого опыта в мысленный конструкт.

Бесконечное пространство не более видимо в телескоп чем невооруженным глазом. Наоборот, мой живой опыт включенности в мир всегда исходно уже включает и то, что получило название бесконечности. Я ухожу вниманием от этого опыта, когда выстраиваю бесконечность в научной картине мира.

Даже формы, к[оторыми] представляются человеку явления мира, не формы мира, а формы ума, выражаемые логикой, математикой. Что значит то, когда мы говорим, что небесные тела движутся по элипсисам (зак[он] Кеплера). Разве это значит, что они так движутся? Это значит только то, что мне представляются они в движеньи, и время, и пространство, и элипсисы только формы моего ума, мои представления (там же, с. 117).
Орбиты небесных тел вписаны в систему координат. Отнимите ее или, вернее, не примысливайте ее, ведь на небе системы координат на самом деле нет. Мы получим проваливание, взаимное, разных тел, в промежутки между ними, с проваливанием их групп в промежутки между группами, повторяемость, т. е. закономерность движений которых наблюдается между ближайшими телами, уже меньше между далекими и почти вовсе не наблюдается на уровне галактик. Так видит мир мистик Толстой.

Движение, пространство, время, материя, формы движения — круг, шар, линия, точки — всё только в нас.

Для того, чтобы понимать это [чтобы понимать то, что формы только в нас и не в настоящем], нам дано в математике указание несоизмеримыми величинами. Всё, что нам нужнее всего знать, всё, что составляет самую сущность предмета, выражается всегда несоизмеримыми величинами (там же, с. 117).


Здесь предвидится возвращение математики, которую сделало своим инструментом современное естествознание, к ее античным темам, к проблеме несоизмеримости и бесконечно малых.

Итак, разум имеет дело не с настоящим (не с «сущностью предмета», можно было бы говорить, не с «вещью в себе», потому что Кант тут же и упомянут), а с формами самого разума.

Естественники решают фил[ософские] метаф[изические] задачи, а если бы они прочли Канта, вся работа их не имела бы места. — (Зап. кн. № 4, 13 М[арта] 1879: т. 48, с. 118)

Здесь однако «Критика чистого разума» кончается. Куда Кант не делает шага, в «вещь саму по себе», расположенную до форм пространства и времени, Толстой пытается шагнуть. Ему кажется, что есть ключ, может быть даже в его собственных руках, который вырвется из форм голой мысли, из научной метрики и отопрет настоящее.

Работа [научной] мысли приводит к тщете мысли. Возвращаться к мысли не нужно. Есть другое орудие — искусство. Мысль требует чисел, линий, симметрий, движения в пространстве и времени и этим сама убивает себя.

Одно искусство не знает ни условий времени, ни пространства, ни движения, — одно искусство, всегда враждебное симметрии — кругу, дает сущность (там же).


Если Толстой отказывается от европейской науки и возвращается в библейский, ведийский, гомеровский мир, то он должен серьезно подготовить свой инструмент знания. Он и готовит его работой всей жизни. Наука и искусство жизни, вернее, знающая, видящая жизнь поддерживает тот подъем жизни, в котором единственное назначение человека.
26 Марта (1870). Всё, что разумно, то бессильно. Всё, что безумно, то творчески-производительно.

В воспитании (теории), в госуд[арственном] управлении (теории), в хозяйстве — любовь плотская и духовная — поэзия — есть ли что-нибудь более безумное? Разумны теории.

Но что это значит? Что значит то, что всё, что разумно, то непроизводительно, а что безумно, то производительно? — Это значит — другими словами, что то, что и есть сама сущность жизни, непостижимо разумом, а постижимо разумом ничто — самый разум. — Возьмитесь разумом за религию, за христианство, и ничего не останется, останется разум, а религия выскользнет с своими неразумными противуречиями. То же с любовью, с поэзией, с историей.

Но если я понимаю недостаточность моего разума для постигновения сущности, то чем же я понимаю то, что есть сама сущность с своими законами? Чем? Сознанием себя — части непостижимого целого. Признанием Бога (т. 48, с. 122).


Сумасшедший, но зато настоящий мир неприступен для тех нас (мы), которые рассуждаем и планируем, но он близок другим нам, потому что мы сами он и есть.

21 Июля 1870. Все теории философии (новой от Картезиуса) носят ошибку, состоящую в том, что признают одно сознание себя индивидуума (т[ак] н[азываемого] субъекта), тогда как сознание — именно сознание всего мира, т[ак] н[азываемого] объекта, так же несомненно […] (т. 48, с. 127).
Три момента важны и интересны в толстовской философии жизни при ее сравнении с мыслью Дильтея. Во-первых, возникновение этой философии в России при полном незнании о параллельном движении в Германии. Во-вторых, далеко идущая одинаковость ведущей интуиции. В-третьих, отчетливое расхождение в оценке новоевропейской науки.
Сноски
Copyright © Bibikhin Все права защищены
Наверх
array(2) {
  ["ruID"]=>
  int(1)
  ["img_load"]=>
  string(0) ""
}