Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
Исландская сага
Текст был написан в 1971 г. Опубликован в составе сборнике «Слово и событие. Писатель и литература» (М.: Русский Фонд Содействия Образованию и Науке, 2010).
В тексте сохранены авторские орфография и пунктуация.
В тексте сохранены авторские орфография и пунктуация.
Исландская сага
Неизбежно ли, чтобы литературоведческая наука всё больше замыкалась в своей специализации, в узком профессионализме, в его специальной терминологии? Способна ли она сделаться понятной для каждого образованного и любознательного человека и не утратить притом высокой научности? Если научность понимать как строгость метода, чистоту логической мысли, а главное, трезвую критичность, то новая книга советского исландиста М.И. Стеблина-Каменского безусловно отвечает этим требованиям, в ней нет только наукообразия [ 1 ] . Рассказывается о месте исландских саг в истории скандинавских литератур, о мироощущении средневековых исландцев, создавшем эти саги, о смысле времени, судьбы и смерти. Автор владеет предметом и стилем.
Он вводит в суть современных проблем, вызванных «сагами об исландцах». Задача Стеблина-Каменского не столько обзор материала, сколько подготовка в читателе самой способности вникнуть в сущность словесности, созданной в краткую, не повторившуюся и полузабытую эпоху европейской истории людьми особого склада.
До 874-го года, когда у дикого побережья, где теперь стоит Рейкьявик, вытащил свой корабль на берег норвежец Ингольв-Арнарсон, Исландия была обитаема лишь несколькими ирландскими отшельниками, спасавшимися там от мира. Колонизация этой суровой богатой рыбой и пастбищами страны шла так интенсивно, что через 200 лет ее заселяло уже около 70 000 человек. О жизни первых поселенцев, устоями которых были мужество, свободолюбие, героическая воля и трагическая простота, известно в первую очередь из «Саги о Ньяле» и других менее крупных [ 2 ] . Над их загадкой давно трудится филологическая наука. «Саги об исландцах» писались или записывались на 200–300 лет позднее событий, о которых они повествуют, а именно где-то между концом XII и началом XIV веков, всего интенсивнее — в середине XIII века. К тому времени уже в далекое и невозвратимое прошлое отошла в Исландии эпоха народовластия, альтинга как единственного правительства в стране, независимости от заморских королей и приезжих епископов, равенства, всеобщего участия в повседневном труде, личной свободы и относительного благосостояния. Начались безысходные междоусобицы среди разбогатевших и нанявших собственные дружины хавдинков, укрепилась власть епископата, трудившегося над увеличением церковных доходов, и надвигалось подчинение страны норвежским (1262) и позже датским королям, в результате чего Исландия должна была на 5 веков погрузиться в безвременье, довольно бесцветное и глухое. Возникающий здесь вопрос шире чем частная история исландской литературы, он задевает отношение искусства к политическому миру. Обходился ли век, о котором рассказывают саги об исландцах, так называемый «век саг», длившийся примерно от 930-го до 1030-го, сам без словесности, а все написанное о нем создано намного позднее? Тогда напрашивается опасение, что суровая героика, северная патетика, скрепляющая саги об исландцах и составляющая их главное сообщение, может и не быть наследием века саг, что она вымышлена, соткана из воздуха, когда строй жизни исландцев уже перестал быть основой легенды. Или, наоборот, саги сложились в основном одновременно с сохраненными в них событиями, а поскольку письменности на исландском языке тогда еще не было, так что даже законы приходилось выучивать наизусть, они хранились в устной передаче и позднее были зафиксированы? Тогда остается непонятно, почему запись произошла к середине XIII века, а не в начале XII, когда появилась письменность, причем в самой ранней «Саге о св. Олафе» (ок. 1180) этот литературный жанр явно еще только складывается, достигая расцвета лишь через два поколения в «Саге о Ньяле».
Стеблин-Каменский не пытается разрубить узел и не подсказывает готового решения читателю. Загадки истории культуры не терпят простых решений и не поддаются им. Простор для исследования и творчества всегда только расширяется. Важно не успокоиться на том или ином объяснении, а подняться до ощущения неповторимости художественного события. Оно никогда не уложится в формулу, всегда будет требовать перестройки вдумывающегося в него человека. «Можно описывать», говорит историк, «отдельные элементы художественной формы — стихосложение, стиль, композицию, интересуясь не тем, однако, как они выражали духовный мир человека того времени, а только тем, в какой мере они могут быть представлены в виде статистических таблиц или симметричных схем, или “структур” […] и в простоте душевной думая, что стройность таблиц и симметричность схем, или “структур”, и есть “искусство”, которое надо было обнаружить в литературном произведении». В исследовании всей вообще средневековой литературы господствовал не литературно-исторический, а филологический подход, «фактическое игнорирование литературных произведений как таковых». Собственно вхождение в мир средневековья еще только начинается. Возрождение, увлеченное древностью, не желало видеть в средневековье ничего кроме невежества, на несколько столетий внедрив предрассудок о темных веках. Романтики и неоромантики, символисты и декаденты, были склонны наоборот слишком идеализировать Средние века и создали схемы стилизованного рыцарства, мистической мудрости и жесткой догматики. Способна ли современная наука подойти к средневековой литературе непредвзято, увидеть ее не через очки собственных проблем?
Открыть настоящее средневековье было бы очень важно. Если по общему убеждению XV–XVI века были Возрождением античности, то по менее распространенному, но не менее верному наблюдению Средние века были Зарождением — началом современного мира [ 3 ] .
Уже одна только попытка проникнуть в художественный мир средневековой исландской саги обогащает исследователя. Он учится видеть действительность неразличенно от ее художественного смысла, т.е., говорит Стеблин-Каменский, принимать ее синкретически, без отделения того, что «на самом деле было», от того, чего «на самом деле не было», но что художественно правдиво и потому более совершенно чем реальность. «Множество фактов говорит в пользу того, что для людей древнеисландского общества существовала только одна форма правды, так сказать, синкретическая правда. Тот, кто сообщал синкретическую правду о прошлом, стремился одновременно и к точности, и к воспроизведению действительности во всей ее живой полноте. Но тем самым это была не только правда в собственном смысле слова, но также искусство».
Не будучи в силах представить себе нехудожественную реальность и не предвидя возможности вычленения голых (не одетых в звучащее слово) фактов, автор саги не осознавал свое участие в рассказе о событии как личное творчество. Это значит, что он вообще не сознавал себя автором: нельзя приписывать себе авторство, всего лишь рассказывая о случившемся так, как нельзя иначе. Представим себе, что среди наших современников было бы принято и считалось естественным видеть одновременно в целом и наблюдаемое событие, и его ощущение, и определение места, которое это событие займет в жизни мира. Такое восприятие события было бы синкретическим. Тогда мы никак не могли бы называть себя авторами даже самого художественного своего повествования, а видели бы себя рассказчиками, историками его.
В этом свете исследователь предлагает свою теорию происхождения саг об исландцах. Весь массив саг уже существовал ко времени их записи в устной традиции, семейных преданиях, в записях исландских историков и хронистов, которые вели свои летописи с начала XII века, иногда захватывая и более ранние события. При записи этот материал, считавшийся безусловной и единственно возможной правдой, был посильно упорядочен и сюжетно оформлен. Хотя люди, делавшие это, невольно дополняли художественную картину, у них не было в мыслях считать себя писателями в современном осмыслении этого имени. Индивидуализация личности была несравненно меньшей чем в настоящее время. Такая особенность, как объективность саг, просто следствие того, что они осознавались как правда в собственном смысле слова, а не творение индивида. С этим связано полное смешение у авторов саг понятий пишу и списываю. «Сплошь да рядом он, по-видимому, просто списывает со своего источника, не осознавая отличия авторства от списывания или записывания». Такова общая ситуация в первые десятилетия по возникновении письменности. Она наблюдается у истоков и других национальных европейских литератур.
Правомерно спросить, так ли уж верно, что «синкретическая правда есть нечто навсегда утраченное», тем более — исключительно присущее лишь той древней эпохе исландской литературы. Не лучше ли считать ее свойством поэтического мировосприятия в любую эпоху? Не возвращаются ли поэты и писатели настоящего, творят ли они осознанно или бессознательно, к единству действительности и художественного образа, отказываясь делить мир на голый факт, якобы существующий сам по себе, и поэтический смысл, якобы извне привносимый в него? Рассмотрим первый подвернувшийся пример из новоевропейской литературы. Витторио Альфиери, герой итальянского предромантизма, «поэт-пророк Рисорджименто», человек могучей воли, бунтарь, рожденный для подвига, но из-за невозможности прямого политического действия ставший поэтом и потрясший Италию своими трагедиями, — этот Альфиери оставался для всего XIX века непреложной реальностью, бесспорной исторической действительностью. Он был в числе любимых героев Байрона и Пушкина; последний не раз упоминает об этом близком ему и родственном духе [ 4 ] . Такое положение сохранялось до 1902-го года, когда итальянский исследователь-позитивист Э. Бертана, тщательно разобрав документы и свидетельства, заявил, что считавшееся в отношении Альфиери бесспорной истиной на деле при всей фактической достоверности есть лишь легенда. Как такое стало возможно? В автобиографии Альфиери «личность как бы исчезает и остается только тип, поразительным образом отвечающий тому комплексу эстетических, нравственных и политических тенденций, которым запечатлена вся “Биография”; таким образом, эта “Биография” приобретает характер романа» [ 5 ] . Дело вовсе не в том что Альфиери будто бы позволил себе исказить факты; ничего подобного не было. В его собственном жизнеописании «нет ни одного эпизода, который можно было бы назвать вымышленным […] но внутренние факты подверглись в ней глубочайшему изменению». Иначе сказать, Альфиери воспринимал действительность своей жизни не фактографически, а в нераздельном единстве с внутренней работой своего воображения, своего разума и духа. Интересно, что само понятие биографии или автобиографии, т.е. уж во всяком случае литературного и авторского создания, выражается на итальянском языке термином vita, т.е. вообще просто жизнь. И «синкретическая правда», по терминологии Стеблина-Каменского, победила в ходе истории. Напротив, позитивистская критика Бертаны при всей ее документированности и доказательности была отвергнута даже литературоведением. Правда поэта в конечном счете оказывается сильнее как фактографического, так и одностороннего литературного толкования.
Поэтому когда историк утверждает, что «для современного человека, с одной стороны, возможна правда о прошлом, которая, как ему самому известно, — неправда, а с другой стороны, для него несовместимы искусство и в собственном смысле слова правда», то здесь сказывается уже ослепление предметом своего исследования, замыкание его в изоляции без точек соприкосновения с настоящим. Кроме того, разумеется, и в самой средневековой литературе «синкретическая правда» не была исключительной привилегией исландской литературы. В «Новой Жизни» Данте ничуть не меньше чем в исландских сагах факт и художество так же сливаются в неразличенном единстве поэтического мира, решающе убедительного в своей плотной цельности.
Исландскую культуру Стеблин-Каменский склонен представлять обособленно. При этом, естественно, его аргументация слабнет и тускнеет. Независимость саги от романа о Тристане и Изольде он доказывает, в частности, поздним (1226) переводом «Тристана» на норвежский язык. Между тем некоторые исландцы еще с начала XI века получали образование в Германии и Франции. Среди них могли быть и авторы — или писцы — «саг об исландцах». В том, что имена этих авторов или писцов большей частью неизвестны, Исландия не отличается например от Испании, где от XIII века дошло много анонимных произведений, среди них такое крупное (более 10 тысяч стихов) и важное как «Поэма об Александре»; неизвестны имена составителей обширных полуэпических хроник, редактированных Альфонсом X Мудрым. Чтобы заразиться пафосом романа о Тристане и Изольде и в его лучах создать новую художественную форму для старых родовых преданий, писателям саг не более понадобилось бы иметь этот роман в норвежском переводе, чем русским поэтам-классицистам XVIII-го века требовалось ждать, когда на русский язык будут переведены поэтика Буало и трагедии Расина и Корнеля, прежде чем написать своего «Гамлета», свою «Семиру», «Зареиду и Горислава», «Дидону» и «Софонисбу».
Правда Стеблина-Каменского однако в том, что и в заимствованиях сага совершенно самобытна. Взять отношение к времени. Календаря в привычном смысле счета дней наблюдать в сагах не удается. Хронология размечена событиями в природе (зима, весна, извержение вулкана, туман) или в человеческом мире (свадьба, распря, тяжба, убийство, месть). Поскольку есть такие события, движется время. Никакого отдельного от событий равномерного течения его нет. Нет и отпадения прошлого в небытие, как нет отсутствия будущего: ставшее, настоящее и настающее для автора и одинаково героя саги обладают равной силой и заданы как целое в виде развертывающейся судьбы. Движется не время и не вечная судьба: движется только внимание, выхватывающее одно и потом другое событие в этой судьбе, освещая ярким светом одно и потом другое звено развертывающейся цепи происшествий.
Конечно, такая неравномерность времени, его подчиненность происшествию, привязанность к случающемуся тоже известна историкам, в первую очередь гомеровского эпоса [ 6 ] . Исландская сага оттого не менее поучительна. Замечательно в ней то, что элементы хронологического упорядочения, историзма, вторгающиеся в сагу со стороны христианства и королевской власти, остаются ей чужды и легко отслаиваются как инородная примесь, снова высвобождая поле для свободной трагической игры четырех начал: мужественной воли — общества — природы — судьбы.
Когда Стеблин-Каменский в конце своей книги говорит, что в мире саги «не те или иные представления о жизни после смерти определяют отношение человека к смерти, а его представление о времени», и объясняет хладнокровное мужество героев саги их верой в прочность судьбы, то здесь нельзя не приветствовать новую, интересную и плодотворную мысль, заслуживающую развития.
1971
Неизбежно ли, чтобы литературоведческая наука всё больше замыкалась в своей специализации, в узком профессионализме, в его специальной терминологии? Способна ли она сделаться понятной для каждого образованного и любознательного человека и не утратить притом высокой научности? Если научность понимать как строгость метода, чистоту логической мысли, а главное, трезвую критичность, то новая книга советского исландиста М.И. Стеблина-Каменского безусловно отвечает этим требованиям, в ней нет только наукообразия [ 1 ] . Рассказывается о месте исландских саг в истории скандинавских литератур, о мироощущении средневековых исландцев, создавшем эти саги, о смысле времени, судьбы и смерти. Автор владеет предметом и стилем.
Он вводит в суть современных проблем, вызванных «сагами об исландцах». Задача Стеблина-Каменского не столько обзор материала, сколько подготовка в читателе самой способности вникнуть в сущность словесности, созданной в краткую, не повторившуюся и полузабытую эпоху европейской истории людьми особого склада.
До 874-го года, когда у дикого побережья, где теперь стоит Рейкьявик, вытащил свой корабль на берег норвежец Ингольв-Арнарсон, Исландия была обитаема лишь несколькими ирландскими отшельниками, спасавшимися там от мира. Колонизация этой суровой богатой рыбой и пастбищами страны шла так интенсивно, что через 200 лет ее заселяло уже около 70 000 человек. О жизни первых поселенцев, устоями которых были мужество, свободолюбие, героическая воля и трагическая простота, известно в первую очередь из «Саги о Ньяле» и других менее крупных [ 2 ] . Над их загадкой давно трудится филологическая наука. «Саги об исландцах» писались или записывались на 200–300 лет позднее событий, о которых они повествуют, а именно где-то между концом XII и началом XIV веков, всего интенсивнее — в середине XIII века. К тому времени уже в далекое и невозвратимое прошлое отошла в Исландии эпоха народовластия, альтинга как единственного правительства в стране, независимости от заморских королей и приезжих епископов, равенства, всеобщего участия в повседневном труде, личной свободы и относительного благосостояния. Начались безысходные междоусобицы среди разбогатевших и нанявших собственные дружины хавдинков, укрепилась власть епископата, трудившегося над увеличением церковных доходов, и надвигалось подчинение страны норвежским (1262) и позже датским королям, в результате чего Исландия должна была на 5 веков погрузиться в безвременье, довольно бесцветное и глухое. Возникающий здесь вопрос шире чем частная история исландской литературы, он задевает отношение искусства к политическому миру. Обходился ли век, о котором рассказывают саги об исландцах, так называемый «век саг», длившийся примерно от 930-го до 1030-го, сам без словесности, а все написанное о нем создано намного позднее? Тогда напрашивается опасение, что суровая героика, северная патетика, скрепляющая саги об исландцах и составляющая их главное сообщение, может и не быть наследием века саг, что она вымышлена, соткана из воздуха, когда строй жизни исландцев уже перестал быть основой легенды. Или, наоборот, саги сложились в основном одновременно с сохраненными в них событиями, а поскольку письменности на исландском языке тогда еще не было, так что даже законы приходилось выучивать наизусть, они хранились в устной передаче и позднее были зафиксированы? Тогда остается непонятно, почему запись произошла к середине XIII века, а не в начале XII, когда появилась письменность, причем в самой ранней «Саге о св. Олафе» (ок. 1180) этот литературный жанр явно еще только складывается, достигая расцвета лишь через два поколения в «Саге о Ньяле».
Стеблин-Каменский не пытается разрубить узел и не подсказывает готового решения читателю. Загадки истории культуры не терпят простых решений и не поддаются им. Простор для исследования и творчества всегда только расширяется. Важно не успокоиться на том или ином объяснении, а подняться до ощущения неповторимости художественного события. Оно никогда не уложится в формулу, всегда будет требовать перестройки вдумывающегося в него человека. «Можно описывать», говорит историк, «отдельные элементы художественной формы — стихосложение, стиль, композицию, интересуясь не тем, однако, как они выражали духовный мир человека того времени, а только тем, в какой мере они могут быть представлены в виде статистических таблиц или симметричных схем, или “структур” […] и в простоте душевной думая, что стройность таблиц и симметричность схем, или “структур”, и есть “искусство”, которое надо было обнаружить в литературном произведении». В исследовании всей вообще средневековой литературы господствовал не литературно-исторический, а филологический подход, «фактическое игнорирование литературных произведений как таковых». Собственно вхождение в мир средневековья еще только начинается. Возрождение, увлеченное древностью, не желало видеть в средневековье ничего кроме невежества, на несколько столетий внедрив предрассудок о темных веках. Романтики и неоромантики, символисты и декаденты, были склонны наоборот слишком идеализировать Средние века и создали схемы стилизованного рыцарства, мистической мудрости и жесткой догматики. Способна ли современная наука подойти к средневековой литературе непредвзято, увидеть ее не через очки собственных проблем?
Открыть настоящее средневековье было бы очень важно. Если по общему убеждению XV–XVI века были Возрождением античности, то по менее распространенному, но не менее верному наблюдению Средние века были Зарождением — началом современного мира [ 3 ] .
Уже одна только попытка проникнуть в художественный мир средневековой исландской саги обогащает исследователя. Он учится видеть действительность неразличенно от ее художественного смысла, т.е., говорит Стеблин-Каменский, принимать ее синкретически, без отделения того, что «на самом деле было», от того, чего «на самом деле не было», но что художественно правдиво и потому более совершенно чем реальность. «Множество фактов говорит в пользу того, что для людей древнеисландского общества существовала только одна форма правды, так сказать, синкретическая правда. Тот, кто сообщал синкретическую правду о прошлом, стремился одновременно и к точности, и к воспроизведению действительности во всей ее живой полноте. Но тем самым это была не только правда в собственном смысле слова, но также искусство».
Не будучи в силах представить себе нехудожественную реальность и не предвидя возможности вычленения голых (не одетых в звучащее слово) фактов, автор саги не осознавал свое участие в рассказе о событии как личное творчество. Это значит, что он вообще не сознавал себя автором: нельзя приписывать себе авторство, всего лишь рассказывая о случившемся так, как нельзя иначе. Представим себе, что среди наших современников было бы принято и считалось естественным видеть одновременно в целом и наблюдаемое событие, и его ощущение, и определение места, которое это событие займет в жизни мира. Такое восприятие события было бы синкретическим. Тогда мы никак не могли бы называть себя авторами даже самого художественного своего повествования, а видели бы себя рассказчиками, историками его.
В этом свете исследователь предлагает свою теорию происхождения саг об исландцах. Весь массив саг уже существовал ко времени их записи в устной традиции, семейных преданиях, в записях исландских историков и хронистов, которые вели свои летописи с начала XII века, иногда захватывая и более ранние события. При записи этот материал, считавшийся безусловной и единственно возможной правдой, был посильно упорядочен и сюжетно оформлен. Хотя люди, делавшие это, невольно дополняли художественную картину, у них не было в мыслях считать себя писателями в современном осмыслении этого имени. Индивидуализация личности была несравненно меньшей чем в настоящее время. Такая особенность, как объективность саг, просто следствие того, что они осознавались как правда в собственном смысле слова, а не творение индивида. С этим связано полное смешение у авторов саг понятий пишу и списываю. «Сплошь да рядом он, по-видимому, просто списывает со своего источника, не осознавая отличия авторства от списывания или записывания». Такова общая ситуация в первые десятилетия по возникновении письменности. Она наблюдается у истоков и других национальных европейских литератур.
Правомерно спросить, так ли уж верно, что «синкретическая правда есть нечто навсегда утраченное», тем более — исключительно присущее лишь той древней эпохе исландской литературы. Не лучше ли считать ее свойством поэтического мировосприятия в любую эпоху? Не возвращаются ли поэты и писатели настоящего, творят ли они осознанно или бессознательно, к единству действительности и художественного образа, отказываясь делить мир на голый факт, якобы существующий сам по себе, и поэтический смысл, якобы извне привносимый в него? Рассмотрим первый подвернувшийся пример из новоевропейской литературы. Витторио Альфиери, герой итальянского предромантизма, «поэт-пророк Рисорджименто», человек могучей воли, бунтарь, рожденный для подвига, но из-за невозможности прямого политического действия ставший поэтом и потрясший Италию своими трагедиями, — этот Альфиери оставался для всего XIX века непреложной реальностью, бесспорной исторической действительностью. Он был в числе любимых героев Байрона и Пушкина; последний не раз упоминает об этом близком ему и родственном духе [ 4 ] . Такое положение сохранялось до 1902-го года, когда итальянский исследователь-позитивист Э. Бертана, тщательно разобрав документы и свидетельства, заявил, что считавшееся в отношении Альфиери бесспорной истиной на деле при всей фактической достоверности есть лишь легенда. Как такое стало возможно? В автобиографии Альфиери «личность как бы исчезает и остается только тип, поразительным образом отвечающий тому комплексу эстетических, нравственных и политических тенденций, которым запечатлена вся “Биография”; таким образом, эта “Биография” приобретает характер романа» [ 5 ] . Дело вовсе не в том что Альфиери будто бы позволил себе исказить факты; ничего подобного не было. В его собственном жизнеописании «нет ни одного эпизода, который можно было бы назвать вымышленным […] но внутренние факты подверглись в ней глубочайшему изменению». Иначе сказать, Альфиери воспринимал действительность своей жизни не фактографически, а в нераздельном единстве с внутренней работой своего воображения, своего разума и духа. Интересно, что само понятие биографии или автобиографии, т.е. уж во всяком случае литературного и авторского создания, выражается на итальянском языке термином vita, т.е. вообще просто жизнь. И «синкретическая правда», по терминологии Стеблина-Каменского, победила в ходе истории. Напротив, позитивистская критика Бертаны при всей ее документированности и доказательности была отвергнута даже литературоведением. Правда поэта в конечном счете оказывается сильнее как фактографического, так и одностороннего литературного толкования.
Поэтому когда историк утверждает, что «для современного человека, с одной стороны, возможна правда о прошлом, которая, как ему самому известно, — неправда, а с другой стороны, для него несовместимы искусство и в собственном смысле слова правда», то здесь сказывается уже ослепление предметом своего исследования, замыкание его в изоляции без точек соприкосновения с настоящим. Кроме того, разумеется, и в самой средневековой литературе «синкретическая правда» не была исключительной привилегией исландской литературы. В «Новой Жизни» Данте ничуть не меньше чем в исландских сагах факт и художество так же сливаются в неразличенном единстве поэтического мира, решающе убедительного в своей плотной цельности.
Исландскую культуру Стеблин-Каменский склонен представлять обособленно. При этом, естественно, его аргументация слабнет и тускнеет. Независимость саги от романа о Тристане и Изольде он доказывает, в частности, поздним (1226) переводом «Тристана» на норвежский язык. Между тем некоторые исландцы еще с начала XI века получали образование в Германии и Франции. Среди них могли быть и авторы — или писцы — «саг об исландцах». В том, что имена этих авторов или писцов большей частью неизвестны, Исландия не отличается например от Испании, где от XIII века дошло много анонимных произведений, среди них такое крупное (более 10 тысяч стихов) и важное как «Поэма об Александре»; неизвестны имена составителей обширных полуэпических хроник, редактированных Альфонсом X Мудрым. Чтобы заразиться пафосом романа о Тристане и Изольде и в его лучах создать новую художественную форму для старых родовых преданий, писателям саг не более понадобилось бы иметь этот роман в норвежском переводе, чем русским поэтам-классицистам XVIII-го века требовалось ждать, когда на русский язык будут переведены поэтика Буало и трагедии Расина и Корнеля, прежде чем написать своего «Гамлета», свою «Семиру», «Зареиду и Горислава», «Дидону» и «Софонисбу».
Правда Стеблина-Каменского однако в том, что и в заимствованиях сага совершенно самобытна. Взять отношение к времени. Календаря в привычном смысле счета дней наблюдать в сагах не удается. Хронология размечена событиями в природе (зима, весна, извержение вулкана, туман) или в человеческом мире (свадьба, распря, тяжба, убийство, месть). Поскольку есть такие события, движется время. Никакого отдельного от событий равномерного течения его нет. Нет и отпадения прошлого в небытие, как нет отсутствия будущего: ставшее, настоящее и настающее для автора и одинаково героя саги обладают равной силой и заданы как целое в виде развертывающейся судьбы. Движется не время и не вечная судьба: движется только внимание, выхватывающее одно и потом другое событие в этой судьбе, освещая ярким светом одно и потом другое звено развертывающейся цепи происшествий.
Конечно, такая неравномерность времени, его подчиненность происшествию, привязанность к случающемуся тоже известна историкам, в первую очередь гомеровского эпоса [ 6 ] . Исландская сага оттого не менее поучительна. Замечательно в ней то, что элементы хронологического упорядочения, историзма, вторгающиеся в сагу со стороны христианства и королевской власти, остаются ей чужды и легко отслаиваются как инородная примесь, снова высвобождая поле для свободной трагической игры четырех начал: мужественной воли — общества — природы — судьбы.
Когда Стеблин-Каменский в конце своей книги говорит, что в мире саги «не те или иные представления о жизни после смерти определяют отношение человека к смерти, а его представление о времени», и объясняет хладнокровное мужество героев саги их верой в прочность судьбы, то здесь нельзя не приветствовать новую, интересную и плодотворную мысль, заслуживающую развития.
1971
Сноски