Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
 
 
ru | eng | de
Чтение философии. Парменид. (лекция 6, 17.03.1992, МГУ)
6-я лекция под условным названием «Парменид» из II семестра (посвященного в основном чтению поэмы Парменида «О природе») курса «Чтение философии» (МГУ, философский ф-т, 1991–1992). Была опубликована в «Историко-философском ежегоднике» (2005, с.134–151). Примечания принадлежат редакции. Позднее был опубликован весь курс (СПб.: Наука, 2009. — 536 с.).

В тексте сохранены авторские орфография и пунктуация.
Можно было бы, читая эту странную, в своей отчетливости, [фразу] – как если бы рассматривали осколок древней вазы, где тело Вакха изображено еще в профиль, а лицо и поднятые с чашей руки уже ан фас, и в том мире, где так изображали бога на чаше, – можно всерьез спросить, могло ли там кино стать больше, чем игрушкой (а «кино», т.е. кинематограф, движущее изображение, там было: в виде игрушки; точно так же как паровая машина была, в виде игрушки), – была ли там необходимость в кино, когда глаз привык, имел навык не меняющееся изображение, сделанное так, что оно движется в своей неизменности, видеть как движущееся. В Новое время, с появлением перспективы (перспектива буквально окаменила изображение, сделала его неподвижным, так что смешно думать будто изобретение перспективы сводилось к этой технике геометрического изображения расстояния), как в науке, так в искусстве появилось унифицированное пространство, в котором предметы застыли, и тогда смогла появиться фотография, у нее был благодаря живописи огромный престиж, она сняла с живописи ее статику, смогла соревноваться с ней в неподвижности изображения, – а какой престиж имела бы фотография в древности, когда она не могла дать то, что давала живопись, движения, – но новоевропейская остановленная перспективой живопись подготовила кинематограф, который должен был стать искусством, потому что он в XX веке возвратил живописи то, что она потеряла в XV веке, – и, между прочим, это относится к теме, что такое XX век, может быть, это самый крупный из всех бывших в истории, и потому самый незамеченный из ренессансов, – относится кинематограф, я говорю, к этой теме, потому что самое, казалось бы, одно из самых специальных изобретений XX века, кино, вдруг возвращает нас к античной классике, и не только к античной классике, а, если бы можно было ввести такое выражение, к архаической классике, или к классике древнего мира. Потому что только благодаря кино мы по своему теперь начинаем иметь возможность как-то вернуться к античному движущемуся изображению. Кстати сказать, общее место, топос старинного, античного и средневекового, описания картины, что изображение на ней вот-вот начнет двигаться и заговорит, частое общее место, происходит не от игривой фантазии наблюдателя, а называет свойство, которое было сплавлено с изображением, которое только мы, по новоевропейской привычке, называем «статическим». Изображение кентавра надо понимать как процесс очеловечения живого существа, происхождения человека из животного, – т.е. кентавр это способ существования античного историзма, если сказать заостряя, античного дарвинизма.

Язык, который у нас, несмотря на агрессию терминологической системы, еще сохранился, подвижностью своих значений словесных, подвижностью звучания, которое и меняется, и само просто элементарно протекает во времени, – язык тоже еще принадлежит тому забытому навыку, когда практики фиксации, останавливания, замораживания образа еще не было, в принципе не было, он был какой он в принципе всегда только и бывает, развертывающийся, движущийся. Очень правильно заметили теоретики неперспективного изображения (только неверно называть его «обратной перспективой»: ведь обратная перспектива это уже в рамках, в оковах захватившего власть перспективизма бунт против перспективного окаменения, протест против фиксации, а ведь такая фиксация исторически сама очень узкое, ограниченное явление, и «обратная» перспектива скорее одна единственная, исходная, прямая манера живописи, писания живого) – доперспективное, не втолкнутое в статику изображение включает, вбирает в себя движение глядящего вокруг того, что изображено, и по направлению к нему, как то, что мы считаем «наивным» изображением, скажем, человеческой фигуры на фоне, или наоборот, строения, храма на фоне человеческой фигуры, предполагает это движение, посещение храма, как паломник видит вдали храм, приближается к нему и входит в него, и издали храм крошечный, вблизи он вообще как целое перестает быть виден, и всё поле внимания занимает насельник храма, святой отец, который – совершенно нелепо было бы, если бы был изображен маленьким перед большой стеной: так ведь никогда не бывает, мы видим вблизи крупного, большого человека и совсем никогда не воспринимаем его как маленького по сравнению со зданием. Поэтому игрушечные храмы и крупные святые на иконах – это остаток античной киноживописи, кинетической, меняющейся, движущейся. — Так Андрей Анатольевич Зализняк [говорит] о гимнах Ригведы, где каждая строка, а внутри строки – часто каждое имя, это смена кадра, в смысле кинокадра,– т.е. мы обязаны пользоваться этой современной подпоркой, хотя какое движение на самом деле, что происходит даже с кино, как действует экран кино или телевизора, как захватывает нас, мы очень мало знаем, элементарно это только еще начали исследовать, и не разгаданы загадки сверхкраткого появления, явления на экране, – по сверхкраткости смена «кадров», если можно так сказать, в ведийском гимне сравнима – или превосходит – технику клипов теперешнего телевидения, но имеет другие стороны еще, которые мы угадываем и далеко еще не разгадали. И уходит корнями в слово языка, может быть, самую загадочную и непроясненную вещь из близких и окружающих вещей, в которой, как я сказал, значение и звучание как минимум движутся, с большой быстротой, – на такие вещи имеют слух дети, гораздо больше, чем мы, и наша глухота к словам детей часто расстраивает и удивляет.

Предположить, что Парменид был таким «прогрессивным» мыслителем, что он каким-то образом из 500 года до нашей эры, (да, кстати: повернутость тела ан фас, а лица в профиль в египетских изображениях высокопоставленных лиц и богов опять же говорит и о приближении к ним – их тело перед нами – и о невозможности приблизиться – они, едва мы к ним хотим приблизиться, повертываются к нам в профиль, т.е. минуют нас, уходят в сторону от нас, они нам сторонние, другие: как бы мы к ним ни приближались, приближение показано развернутым к нам торсом, мы не вглядываемся им в лицо, лицо, глаза нас отводят, для отвода глаз только бог в своем изображении близок к нам, на самом деле ищи его с другой стороны, но заведомо уже понятно, что и там, с другой стороны, он опять повернется, и его сторонам конца не будет – так развертывается египетское, казалось бы, статическое, на самом деле движущееся, изображение) – я говорю, предположить, что Парменид забежал вперед и как-то сумел ради нас уже говорить, отбросив свои навыки, на нашем языке, – я тут понимаю язык в широком смысле, как наше теперешнее проектирование всего на воображаемое пространство, например пространство словесных смыслов, пространство рассуждений, – с какой стати нам думать, что Парменид среди своих и среди своего почему-то один совсем наш, оперирующий понятиями (как я цитировал, что поэма Парменида – «момент кристаллизации категории бытия»  [ 1 ]  ) – с какой стати мы стали бы так думать. Это удобно: мы ищем определенности, и вот Парменид был первый, который остановил поток: «Ведь он открыл, что среди мыслей, которые сами по себе суть лишь субъективные человеческие способности, есть мысль, неизбежно выводящая нас из субъективности, дающая достоверность и решающая таким образом одну из главных задач новорожденной философии, задачу самообоснования разума»  [ 2 ]  . С какой стати нам надеяться, что Парменид оттуда, из 2,5 тысячелетней дали, позаботился о нашей потребности иметь, как это называется, лицо, т.е. выходить к людям с обоснованной осанкой. Это проблемы индивида внутри образовательной системы новоевропейского государства, очень частные проблемы, во времена Парменида такую же проблему решал, может быть, священнослужитель, жрец, до которого нам сейчас дела нет. – Кстати, еще одно недоразумение: мы читаем и переводим, и, конечно, переводить на древнерусский не можем, это значило бы переводить держась нашего представления о древнерусском, – но помнить, что ведь наши слова, которыми мы за-ставляем греческие, подставляем вместо греческих, можно слышать по-разному, и будет совсем странно, если мы захотим ограничиться в понимании парменидовского слова «бытие», исключить из него что-то, скажем, сказать, что правильно его понимать как бытиЕ, а то, что называют бытиЁ, к делу не относится; или что уличное значение есть, в том смысле, когда говорят, что в Греции всё есть или как Григорий и Константин, которые умели выходить из всякого положения, потому что у них с собой было, – что это нам годится для того, что в исследованиях называют чистым понятием бытия.

Мы потратили целый семестр, чтобы догадаться, что мы не очень хорошо знаем то, о чем для нас, собственно, всегда идет речь и идет дело, бытие, существование, это загадочное явление, по Розанову. Мы подошли к тому, что всякое бытие, существование, кроме того, всегда шатко, оно не стои́т против русского нигилизма, попадает под подозрение; что может устоять, не пошатнуться только то, чего безусловно, ни в каком смысле нет; и мы наткнулись на много вещей, например субъект, или идея, или идеальный тип, или лошадность, которые как-то умеют и без того, чтобы существовать. Например (мы брали такой пример), такой человек, который сейчас нужен, который сумел бы как-то всё исправить в нашей жизни и стране, по-разному его можно назвать, современный человек, или правильный, или нужный, или деловой, или крутой, он безусловно не существует, он один, возможно, как раз не существует, потому что всякие разные люди как раз есть, но такого, нужного, как раз одного нет, – и он, которого нет, буквально срезает всех нас, делает ненужными почти всех нас, подозрительными, во всяком случае подлежащими перемене, – словом, он один, который не существует, умеет столько и так, как никто не умеет. – И вот я вас спрошу: в парменидовское бытие такие вещи, которые умеют очень многое и без того, чтобы им быть: те, которые не существуют, – входят? Первая, и конечно, правильная, инстинктивная реакция: какой вздор, какая чушь, как же в бытие может входить несуществующее, против этого как раз Парменид боролся. Вот он, Парменид, идет, держа на ладони свое бытие, которым теперь можно оперировать, как золотую монету, – конечно оно существует, недаром же Парменид говорит, что небытия никакого нет. – Нам жалко такого Парменида, который выходит держа на ладони свое открытие. Потому что против русского нигилизма он не устоит. Его блестящую вещицу, его бытие мы слизнем, так сказать, сразу, как корова языком, никакого такого «бытия» не останется, останется золотая игрушка, архаическая побрякушка для кабинетов философии и критических изданий и исследований о проблеме бытия, исследований, которые теперь не на чем печатать, потому что бумаги нет, она была, а теперь ее нет – хотя с другой стороны раньше ее не было, а теперь она как раз везде сколько угодно покупайте есть, только сколько она стоит.

Не потому что нам жалко старого Парменида, которого мы одним махом смахнем как игрушечного с его игрушечным бытием, начинаем мы гадать и придумывать, как бы так устроиться с переводом и с пониманием, чтобы в парменидовское бытие входило и небытие, – но вот ведь незадача, а он говорил, что небытия нет, – а по другой причине, по более естественной. В самом деле, куда глаза его глядели, что он не видел того, что мы сумели увидеть за один семестр, даже меньше, что бытие, существующее не стои́т, что самые полные, самые весомые вещи могут и так – неужели он был так слеп, что не понимал даже то, что Аристотель так ясно в 9-й книге «Метафизики» понимал, мы читали на курсе «Энергия», что то, что хочет сделать «архитектор», тектон, тот тектон, который строит Парфенон, или тот «тектон», который от начала мира был при начале мира, – он смотрит как на образец на полноту, на первую энергию, чтобы вывести ее на свет, дать ей присутствовать, – а этой первой всевбирающей полноты, полнее и совершеннее и обязательнее которой для тектона, для плотника того, не найти, – что той первой энергии, в которой всё в своей полноте, нет, что она из тех вещей, она главная из тех вещей, которые умеют и так?

Что, Парменид был слепой, что не видел этого? Что он как дурачок выставил свое бытие, чтобы им играть как логической игрушкой, зная, на что она на самом деле годиться? Не наоборот ли, скорее, и он не хуже нас знал, что мы открыли в прошлом году, и бытием называет не в частности, а прежде всего то, чего безусловно нет никогда и никаким образом существования нет, но что есть так, как ничто не умеет быть, и вполне, и безусловно, и с размахом, и без конца умеет «и так», без всякого бытия?

В «Письме о гуманизме» Хайдеггер определяет бытие: оно как «могуще-расположенное» (могущее и расположенное) есть «воз-можность», не в смысле вероятности, а в смысле мощи  [ 3 ]  . Николай Кузанский в своем последнем трактате «Вершина созерцания», написан в 1464 г. за несколько недель до смерти, говорит o posse: возможности, или, точнее, «мочи», «мощи»: «Сама по себе возможность, мощнее, изначальнее и выше которой не может быть ничего … без чего не может быть ни жизни, ни понимания… И никто [из обладающих умом] не настолько туп, чтобы не знать без всякого учителя, что есть только то, что может быть, и что без могу ничто никак не может ни существовать, ни чем-то обладать, ни действовать, ни претерпевать… Всякое могущее (что-то) с такой необходимостью предполагает саму по себе возможность, что совершенно ничего не может быть без этой пред-посылки»  [ 4 ]  . Могу раньше существования, ведь чтобы было существование, должно быть сначала его могу.

Будем гадать: а что если парменидовское бытие есть эта мощь, первая, полная, которая умеет и так, может и так, до существования? Вот будет хорошо, если кто-нибудь здесь отсеется, возмутившись, что Парменид еще когда совершил научный подвиг, отличил существование от несуществования, а мы хотим снова всё смешать, сплавить и четкость эту размыть! Тогда нам в одиночестве будет легче идти дальше, а оперировать понятиями мы мешать никому не будем.

У Николая Кузанского его «могу» раньше не только существования, но и ума: «Когда ум видит, что его возможность не есть возможность всякой возможности, поскольку многое для него невозможно, он понимает, что является не самой по себе возможностью, а изображением самой по себе возможности… видит в себе модус проявления самой по себе возможности»  [ 5 ]  . Вот будет хорошо, хорошо было бы, если бы теперь еще многие перестали нас слушать, если мы тут станем говорить, что парменидовское бытие недостижимо выше мысли, и сказали бы, что у Парменида написано, что бытие и мысль тождественны, и мы снова делаем грубую ошибку, кроме того, что спутали уже всё, что можно спутать. Тогда мы в одиночестве будем продолжать думать, что Парменид не мог не знать этого: что раньше бытия «то» (в кавычках), что может и так, без существования; и что никакой ум, никакая мысль не достанет этого может и так.

Это не значит, что я предложил какую-то трактовку Парменида: предупреждал, что не предложу никакой новой. Пока мы делаем вот что: мы не хотим воображать себе Парменида игрушечным кукольным дурачком, который убаюкивает себя и других простенькой побрякушкой. Мы просто не верим, что этот ум не знал, не видел того, что знаем и видим мы.

Тогда – тогда мы открываем самый простой греческий словарь, который переиздан недавно в кабинете Юрия Анатольевича Шичалина  [ 6 ]  , и видим там такое, под буквой (c), (abc), значение слова εἶναι — возможно, позволено. Это третье в словаре значение. Оно как-то примешано, окрашивает первые? Да, оно слышится в основном первом значении слова, как в русском обнадеживающем «есть», в смысле «имеется»: да, есть – да, есть; у нас есть: мы располагаем. Мы располагаем – как таким вот состоянием. Мы в состоянии, потому что у нас есть. В основном значении греческого εἶναι всё это слышно: иметься в состоянии. Τὰ ὄντα, которое мы привыкли читать как «сущее, сущие», сухая философская абстракция, еще значило: имущество. Как οὐσία, бытие – тоже «имущество». Я не знаю, что должно было заставить Парменида не слышать в своем слове весь размах его значений, что я, что ли зря или неправду говорил об умении древнего мастера дать в очертании, в очерке фигуры поворот. Парменид слышит поворот слова, оно повертывается к нему – слово εἶναι, и стороной имения, и стороной возможности. Упаси нас господь думать, что Парменид сначала абстрагировал понятие, а потом стал им оперировать. Но он, пожалуй, говорит по-гречески, а не на искусственном языке. Если окажется что его прочесть по-гречески не удается, что смысла не выходит, если слышать сами слова, тогда, конечно, надо будет дешифровать, реконструировать его терминосистему. Но как раз дело в том, что услышать просто, прочесть как оно звучит, – получается.

Только пожалуйста: что я говорю о «имеется» и «возможно», заключенных в бытии, – ни в коем случае я не даю шифр для прочтения, это было бы опять введение в рамки ничуть не лучше всех прежних, а я не лучше и не больше Платона умею читать Парменида, т.е. даже и самих его слов не понимаю, не то что мысли, прочесть Парменида я не сумею. – Среди этой полной неопределенности полная определенность: нет ни малейших оснований читать предвзято, с предубеждением, закрывая себе уши. Конечно если мы заранее себе очертим то, что намерены (намерены) прочесть, то «прочтем» – прочтем в кавычках, это будет хуже, чем остаться в растерянности после чтения с пустыми руками. Знаете ли, с пустыми руками это не плохо. Бывает хуже, чем с пустыми руками.

Богиня – т.е. Парменид сам себе, говоря от богини, т.е. говоря себе такое, в чем он слышит голос не свой, не свой только, голос, который стоит того, чтобы говорить и быть услышанным, – он слышит о «ходах упорного искания», ὁδοὶ διζήσιος, исследуй то-то и так-то – и мы с другого конца греческого мира, из Эфеса, в Малой Азии, слышим сердитое гераклитовское: «Я, что вот касается меня, исследовал только себя самого»  [ 7 ]  . Это и спор, и комментарий, какого еще поискать: Парменид, стало быть, тоже исследует здесь самого себя, значит говорит о своем историческом опыте, и просто об опыте, не оперирует понятиями, проясняет свое бытие, свое присутствие. Только такие ходы искания, упорного искания, оказались открыты:

Первый гласит, что «есть» и «не быть никак невозможно»:
Это – путь Убежденья (которое Истине спутник).

Снова: количество переводов этого места, и разница этих переводов такая, что мы в простоте берем тот, который у нас под рукой, Андрея Валентиновича Лебедева  [ 8 ]  , и не будем перебирать другие. И спорить с другими не будем. Будем смиренно считать: перевода этой формулы первого пути нет. Дело в том, что в этой формуле по-гречески повторятся только одно слово, вообще строка состоит только из одного повторяющегося и отрицаемого слова.

Первый гласит, что «есть» и «не быть никак невозможно» – по-гречески нет слова «первый», нет слова «гласит», нет слова «никак» и нет слова «невозможно». Буквально там так:

Вот этот (жест: смотри сюда, потом посмотришь туда – В.Б.)
– что есть и что не есть, чтобы не быть.

Это фрагмент 2, 3-й стих. Переводчик, уникальный знаток греческого, слышит первое «есть» в смысле целого безличного предложения, грамматически (а может быть, отчасти и по смыслу) то же, что уставной ответ солдата у нас на указание командира: «Есть!» Т.е. уже «есть» то, о чем речь. Здесь: уже есть просто, безусловное есть, – есть как бы само есть.

«Этот (подразумевается «ход») – что есть». В том же стихе, состоящем из повтора одного слова, второе есть переводчик слышит в смысле, о котором мы говорили: возможно. Добавляет от себя никак, никак невозможно. Что невозможно? Не быть. Чему не быть? Вот этому же самому быть. Или этому есть. – Получается, что в одном стихе «есть», ἕστι, у Парменида имеет одно словарное значение, а через четыре служебных слова – другое словарное значение, сначала «есть», потом «возможно». Как будто два разных слова, у переводчика передано во всяком случае двумя разными словами. Может быть, что Парменид не заметил этого поворота смысла слова своего главного, что, наоборот, он не выставил ясно на вид этот поворот? Не может быть; мы пока замечали у него другое, другую ступень слышания слова. А если он заметил, обратил внимание на то, что говорил, то у меня, например, кружится голова, я в этих трех соснах, тройном повторе одного слова, которое повертывается у меня перед глазами как на вазе Вакх повертывается у меня перед глазами и его торс виден сбоку, а лицо уже в лицо, – у меня голова кружится, и хуже того, я понимаю, что это повертывание уже не остановить. Кадр в кино можно остановить, но Вакха, который и так уже застыл две тысячи лет, и две тысячи лет всё равно повертывается, остановить уже не удастся, – и что может быть смысл этого стиха в повороте самом, в принципиальной невозможности остановить, заморозить, фиксировать. Поэтому его переводы никогда не кончатся – и никогда не начнутся, что тут то же самое.

Фрагмент 2, стих 3:

Вот это – что ЕСТЬ и что НЕ ЕСТЬ НЕ БЫТЬ.

Переведите пожалуйста сами. Вот и на доске написано [ἡ μὲν ὅπως ἔστιν τε καὶ ὡς οὐκ ἔστι μὴ εἶναι]. Вы так что переводите, а я, пожалуй, теперь уже, чтобы не совсем уж поздно спохватиться, повинюсь перед Платоном, что я зря взялся читать Парменида. Даже самих его слов я не понимаю, даже когда это только одно слово, из которого состоит целый стих. Слово бытие. О нем не сказано, что оно есть, это уже отчаянные, оголтелые переводчики добавляют, Лебедев этого не сделал. Вовсе не сказано, что «бытие есть». Сказано просто: ход – вот этот: ЕСТЬ. Спрашивайте, спрашивайте, что «есть». Само «есть» есть? Но это будет уже домысел. Просто – ЕСТЬ. Я когда-то говорил, что у ранней мысли солдатские добродетели. Это парменидовское голое ЕСТЬ – всерьез похоже на солдатское ЕСТЬ. Включает оно «могу, должен»? А как мы скажем, что не включает, если сейчас, через четыре служебных слова, включит? Мы не только вправе, мы обязаны слышать в этом греческом ἔστι его, в конце концов, словарное же значение: есть как можно, может, нужно, допускает. Тогда первый «ход»: есть–возможет–допускает, и не допускает не быть. Чему? Самому же себе? Богу? Бытию? Но ведь если бы самому себе, Богу, бытию, Парменид так бы всё этими словами и сказал. А не сказал. Ἔστιν, есть, имеется. – Для примера того, как далеко рыщут переводчики, доискиваясь, добиваясь до смысла: один вариант трактовки, что в этом третьем стихе сказано о ходе, пути: а именно, первый путь исследования в том, чтобы знать, что путь исследования существует, т.е. когда мы читаем «есть», то надо добавить «путь»: истина успокаивает Парменида, чтобы не отчаивался, что сам путь есть. Подумайте об этом. Целая книга написана переводчиком в доказательство этой трактовки  [ 9 ]  .

Против этой трактовки, однако, то, что в 4-м стихе сказано: это – путь Убежденья (которое Истине спутник), и то, что у Лебедева «путь» по-гречески здесь опять κέλευθος, колея. До сих пор мы видели, что Парменид едва ли будет их отождествлять, поэтому перевод, подставляющий в 3-м стихе 2-го фрагмента на отсутствующее место существительное «ход», «поступок», не проходит, как ни пространно доказательство переводчика, работавшего над Парменидом несколько десятков лет. Этим не снимается, наоборот, заостряется вопрос: почему же первым «ходом», «поступком» оказывается κέλευθος колея? Может ли быть такое, что Богиня в качестве одного из «ходов», «шагов», «поступков» называет κέλευθος, колею? Может ли поступком быть колея?

У Владимира Высоцкого получается, что нет. С другой стороны, он знает только грязную, заезженную, пустую колею. Он кроме этой грязной колеи знает только чистую свободу. Ну, а чистая колея, как парменидовские колеи Дня и Ночи, Света и Тьмы, которые мгновенно сходятся в точке восхода солнца и снова разбегаются до противоположности, колея точная, как движение светил? Разве не поступок, не ход – выбор ее, такой шаг, как выбор строгости, можно сказать – математической, геометрии, которая сопутствует, сказано в 4-м стихе, Правде? Истине, алетейе? Колея, строгая ровность, четкость, как движение светил, не алетейя, но сопутствует, сопровождает, буквально идет туда же, куда истина, алетейя. Это колея «Убежденья», сказано в переводе, Πειθοῦς, и это слово в поэме Парменида уже было. Когда «мягкими логосами», т.е. своим светом, свет – мягкий огонь (кстати, Логос этот у Парменида не меньше огненный, чем у Гераклита) дочери Солнца, только что скинувшие покрывала с голов, утренние лучи, отчетливо убедили, чтобы им мгновенно ворота, где обменивается тьма на свет, ночь на день, были открыты. И в той же фразе – слово «колеи»: вы помните, открытые в ответ на «убеждение» ясного самого по себе, опознанного как таковой света ворота были воротами «колей» Ночи и Дня  [ 10 ]  . Снова «колея» и «убеждение» в этом втором, небольшом фрагменте, как в середине того длинного первого, оказываются рядом. Первый «шаг» – тот, что есть и не есть, чтобы не было – в том, чтобы выбрать колею, встать на колею «убеждения», которое, наверное, продолжает быть таким, как в первом фрагменте, – отчетливым, ясным, мгновенно убеждающим, как свет мгновенно убеждает, мягко, что он свет.

Как мы обязаны думать о колее? Понимать, что это то, о чем всегда говорила научная строгость, мы имеем право, истолковывая тут Парменида, скажем, через Спинозу, Декарта, Гуссерля или Витгенштейна. Но нам ведь мало, даже не нужно опознать в Пармениде что-то нам уже известное. Нам известно, что философия поднимается к строгости не меньшей, чем строгость всех наук. Или большей. Нам важно это: важно прочитать, что же сказано у Парменида. У Парменида определенно сказано: есть мыслимый, один из двух единственных шагов исследования, т.е. поступков свободного выбора; один из них – отдаться «колее», не колее Высоцкого, а чистой колее, о которой мы знаем у Парменида только то, что в природе вещей, в бытии есть колеи, по которым снова и снова, неостановимо, с неотвратимой точностью ходят вещи (уже в другом смысле «ходят», не в смысле «совершают поступки»). Для создателей квантовой физики, Нильса Бора, Гейзенберга это хождение вещей по «колее» казалось чудом. Они открыли ее, в поведении микромира устойчивость открылась им как чудо. Нильс Бор: «Главным для меня было другое, а именно устойчивость материи, с точки зрения прежней физики предстающая подлинным чудом. Под словом “устойчивость” я имею в виду то, что одни и те же вещества всегда и везде встречаются с одними и теми же свойствами, что образуются одинаковые кристаллы, возникают одинаковые химические соединения и т.д. Это значит, что и после разнообразных изменений, могущих произойти под воздействием извне, атом железа, например, в конце концов остается тем же атомом железа с теми же самыми свойствами (Парменид сказал бы: не выходит из своей колеи. — В.Б.). С точки зрения классической механики это непостижимо, особенно если считать, что атом действительно подобен планетной системе. Итак, в природе имеется тенденция к образованию определенных форм – я сейчас беру слово “форма” в самом общем смысле – и к воспроизведению этих форм заново даже тогда, когда они нарушены или разрушены… На чудо устойчивости материи еще долго не обращали бы внимания, если бы за последние десятилетия на него не пролили новый свет важные сведения иного рода. Как Вам известно, Планк обнаружил, что энергия атомной системы изменяется прерывисто и что, когда такая система излучает, то существуют, если можно так выразиться, “остановки” с определенными уровнями энергии, которые я позднее назвал “стационарными состояниями”» (170–171)  [ 11 ]  . Дальше Нильс Бор говорит, что устойчивость материи заставляет изменить всю науку. Прежняя физика исходила из того, что каждое следующее состояние материи определяется предыдущим состоянием, которое ему причина. Квантовая физика показала, что изменения в элементарных частицах, скачки происходят квантами, от «quantum», «сколько-то», т.е. со ступеньки на ступеньку, Парменид опять же сказал бы – в колее, и значит сама колея причина того, что изменение такое вот, но колея настолько же была как предшествующее причинно-обусловливающее состояние, насколько она впервые только еще и будет, когда «электрон» так называемым скачком перейдет именно в такое-то состояние, выйдет именно на такой-то энергетический уровень, – а может быть и не выйдет вообще, но если выйдет, то именно на такой, т.е. из своей колеи не выйдет.

Можно сказать, что Парменид родоначальник квантовой механики? Ничего более плоского и бесполезного нельзя придумать. Можно ли сказать, что со своим опытом колеи он видел природу яснее, четче, чем так называемая классическая новоевропейская физика со своим представлением аморфного однородного пространства и расположенных в ней точечных масс материи? Конечно, Парменид видел яснее, так, как только начали издалека видеть в XX веке Эйнштейн, Резерфорд, Нильс Бор, Гейзенберг. Но ведь к квантовой механике парменидовская колея не сводится. Его колея размахнулась на всё бытие, она прошла через всякое есть, такое, что мы еще не знаем, история нам еще не показала, какое оно на самом деле, что им охвачено и захвачено, этим есть. И тем, что это есть, коль скоро оно есть, уже сделано так, что отменить его невозможно, что уже не бывает, чтобы есть, которое есть, не было, – что, грубо говоря, то, что было, уже было и отменить то, что было, невозможно, — этим есть проложена из конца в конец мироздания колея, по которой бесконечно можно – если сделать к ней шаг, поступок ее узнавания и приятия, — ходить, как скачут по своим колеям Ночь и День, и быть спутником истины. Почему не самой истиной? Почему колея не последняя правда, на которой остановиться навсегда, ее приняв? Почему есть еще какой-то другой путь, который уже не будет выбором колеи, шагом в эту чистую колею, в то, что Нильс Бор называет чудом устойчивости вещества?

Почитаем, посмотрим.

Путь второй – что «не есть» и «не быть должно неизбежно».

Вы уже догадываетесь, что в переводе этой 5-й строки 2-го фрагмента опять по-русски больше слов, чем по-гречески. Действительно, по-гречески 5-я строка, 5-й стих состоит из снова трижды повторенного слова εἶναι, быть, плюс служебные слова – и прибавляется теперь только одно словечко, «по необходимости», обязательно. Буквально:

а вот этот (снова жест как кивок головы, в другую сторону, имеется в виду другой шаг, поступок, путь – В.Б.), что не есть и необходимо не быть.

И если кто-то обрадуется: но здесь у Парменида сформулированы два пути богопознания, катафатический и апофатический! – мы должны сказать: ну естественно же, разумеется, да еще как полно, ясно! Но к нам это отношения никакого не имеет – какое употребление сделала христианская философия из старого добра. Не имеет отношения – потому что ни о каком Боге, который с одной стороны есть и ни в коем случае не не есть, а с другой стороны – не есть и обязательно ему не приписывать бытие, – ни о каком таком Боге Парменид не пишет. Лучше поэтому держать подальше как эту, так и все ассоциации: слишком неожиданно просто сказано у Парменида, так что даже платоновский «Парменид», который можно считать комментарием к этим строкам, третьей и пятой, 2-го фрагмента, где о Едином сначала выясняется, что оно не есть, потом – что без него ничего нет, [не поможет]. Еще раз: у Парменида неожиданно просто. Это ослепляющая простота, которую отшатнувшись от нее передать с тем блеском, который есть в платоновском Пармениде, в христианской апофатике можно, но когда возвращаешься к Пармениду, опять понимаешь что он не схвачен, что он неприступен.

Еще раз:

Вот шаги единственные искания мыслимые:
этот – что есть и что не есть (т.е. невозможно) не быть,
этот – что не есть и что должно не быть.

Это дразнит. Дразнит до невыносимости и будет дразнить, и после тридцати исследований в последнее десятилетие будут еще тридцать в следующее десятилетие и захочется это дразнящее разгадать, но мы смиренно лучше скажем: да, Платон прав, даже слов самих мы его не понимаем, понимаем только, что здесь глубина βάθος παντάπασιν γενναῖον, глубина совершенно родная, благородная  [ 12 ]  , и оставим загадку без понимания. Даже платоновский «Парменид», развертывающее, проясняющее истолкование двух только строк, и то, говорят исследователи, «чрезвычайно труден для понимания».

Так что я говорю без вызова, не хочу, чтобы это звучало как вызов: давайте лучше оставим. Жалко будет смотреть, как провалится или выдохнется очередная попытка вывести Парменида на чистую воду.

О втором пути, ὁδός, ходе сказано вот что:

Эта тропа, говорю я тебе, совершенно безвестна,
Ибо то, чего нет, нельзя ни познать (не удастся),
Ни изъяснить…

Этот, другой шаг, другой ход (кто здесь хочет думать о левом и правом полушарии и левой и правой руке, пожалуйста, но [называть это] комментарием…, — простите за грубость, опять мне тут хочется привлечь Гераклита, который сказал, что ослы не понимают золота и предпочтут соломенную сечку; нищие сиротские интерпретации вместо чистоты и широты этого слова, парменидовского, о котором Хайдеггер в курсе о Пармениде: «Мыслитель, чья чистота и строгость уже никогда больше не повторились, не возвратились» (Парменид 7)  [ 13 ]  ), – о другом шаге мы ожидаем, что он не будет выбором колеи в том высоком смысле математической строгости. Действительно, «тропа» появляется впервые в переводе: в греческом сходно звучащее и возможно этимологически то же ἀταρπός, ἀτραπός, в корне которого в греческом звучит τρέπω поворачиваю, обращаю. Мы слышали уже три названия «дороги»: κέλευθος, неизменная, много раз езженная колея Дня и Ночи: ὁδός, ход Парменида, его уникальный «метод», уникальный потому, что он «вне (тут третье парменидовское название дороги – В.Б.) πατός», букв. «истоптанного», «топтаного» человеков, где они обычно ходят и всё истоптали. Теперь четвертое название дороги, «тропа», о которой сказано, что она «все-неиспытанная», или по другим чтениям – та, в которой убеждения нет, т.е. в противоположность «колее», которая «колея убеждения», убедительная, убеждающая. И то и другое – странное название для тропы, что же это за тропа, которая «не испытана», «совершенно неиспробована» кто ж по ней ходил. Слова «говорю тебе»

(Эта тропа, говорю я тебе, совершенно безвестна)

относятся наверное к тому, что уже было сказано, т.е. «говорю я тебе» в смысле «повторяю», т.е. «как уже говорила» – ст. 25 фр. 1 « не хожено здесь человеком». Если действительно слова «говорю я тебе» имеют смысл напоминания, что идет уже повтор, то «совершенно неиспытанная, неиспробованная» тропа – та самая, «вне истоптанной человеком», по которой идет в Проэмии к поэме Парменид. Он идет там, вы помните, через ворота колей Ночи и Дня, т.е. не мимо колеи, но и через ворота, т.е. за край той колеи, не по колее. То же соседство колеи (не в смысле, повторяю, исхоженного человеком) и того, что вне человеческих путей, – здесь, в названии двух «ходов» искания. Значит, они, наверно, не противоположные друг другу – строгая колея и ἀταρπός, неиспытанный (как там был нехоженый) путь.

Странный всё-таки путь – неиспытанный. Странная указка этимологии: это слово, «тропа», ἀταρπός, имеет корнем «поворачивать», переход от которого к значению «тропа» мне неясен. Почему эта тропа «неиспытанная» или «невероятная», второе чтение уважаемого авторитета Прокла, объяснено: это – тот ход, что «не есть и что должно есть не быть», он нехоженый, невероятный, потому что не узнаешь ведь ты то чего нет, и не скажешь. Еще объяснение в объяснении: не узнаешь потому, что его не достигнешь, до него не доберешься.

И вот я вас спрашиваю: в этом месте хоть какой-то намек есть, что ход «что не есть и что должно есть не быть», неиспытанный, неприемлем? – Ничего подобного. Наоборот. Очень похоже, что это и есть тот путь, по которому идет Парменид и за который богиня его хвалит:

Ибо тебя не злая Судьба проводила

Этой дорогой пойти – не хожено здесь человеком  [ 14 ]  .

Тогда что же – есть, по Пармениду, то, чего нет, или нет? Вопрос вообще так не стоит, стоит не так! Не в том вопрос, есть то, чего нет, или нет, а в том – как хорошо, что мы читали наших близких в том семестре, через них мы всерьез можем подойти к так называемым досократикам, – а в том, что «не испытан поворот, что не есть и неизбежно должно не быть».

Господи, еще раз будем биться головой в эту стену: что не есть? Просто не есть – да еще и «обязательно должно» не быть. Т.е., в нашем примере, мы должны были бы представить солдата, который не просто не говорит есть, но так и должно быть, чтобы свое такое привычное, такое ожидаемое «есть» он не сказал.

Вместо этого – не есть, т.е. наше русское несть, нет. Не чего-то описуемого нет, а чистое не есть, нет. Просто – нет. Сказано: совершенно неиспытанное не есть. В самом деле. Опыт нет нас с такой силой бросает к какому-нибудь есть, которое всё равно есть и что, хотя и подвергается отрицанию, что не есть просто, безусловное несть, нет – да, не испытано. Да, этот «поворот» сказать, познать нельзя.

Тут фрагмент обрывается. Может быть такое, что дальше в поэме не говорится больше вообще о втором пути, пути нет? Это возможно: ведь о нем сказать нельзя. Т.е. Парменид молчит о том ходе по пути не есть, которым он идет, но о котором нельзя сказать…

Фр. 3 так краток, что лучше мы оставим его до случая, когда, может быть, будет возможность включить его в какую-то связь внутри Парменида; а то мы будем включать его произвольно в какую-то свою связь, и у нас будет получаться, например, что говорит Платон или Плотин или Декарт: «...τὸ γὰρ αὐτὸ νοεῖν ἐστίν τε καὶ εἶναι». Αὐτὸς — «сам» (отсюда автомат), αὐτὸ — «самое», τὸ αὐτὸ — «то самое, то же самое». Дальше, большинство переводчиков предполагает, сказано, что то же самое (но не все переводчики: иногда «то же самое» делают субъектом предложения, Жан Бофре  [ 15 ]  ), — но большинство дальше читают, что именно одно и то же, они соединены союзом «и», τε καὶ, и глаголом-связкой ἐστίν: одно и то же есть А и Б. Осталось как будто бы теперь только прочесть, что такое А, что такое Б. Νοεῖν переводят «думать», «мыслить», εἶναι переводят «быть». Имеется в виду мысль смертных или бессмертных? Что из А и Б подчеркнуто, мысль оказывается тем же, что бытие, или наоборот? Не знаем. И еще: то, с чем отождествляется мысль, уже сказано о мысли в глаголе-связке: мысль есть… Мог Парменид этого не заметить, разве здесь не загадка – т.е. еще одна к другим ? Нас далеко уводит разное звучание у нас связки «есть» и слова «бытие». Но ведь в греческом сказано почти: то же самое – мысль есть и есть. – Оставим этот фрагмент. Мы его прочесть опять не можем. – Или всё-таки можем? Только негативно, как запрет, который в нем при любом прочтении слышится очень ясно. – Другое дело, согласимся ли мы с этим запретом, примем ли мы его, но запрет, похоже, совершенно жесткий. Он вот какой. Это запрет на бездумность, запрещение не думать. Т.е. что будто бы смысл фрагмента в том, что каким-то фокусом, каким-то поворотом, вывертом мысли мы вдруг попадем в точку, в самое бытие, – это очень даже едва ли, это из области философской фантастики, как бывает научная фантастика, и та и другая — фантастика, эта еще преснее, чем научная. Но фрагмент запрещает надеяться, что какое-то бытие будет протекать через нас без того, чтобы мы об этом заботились, само собой, на автомате, «солдат спит – служба идет». Бытие, если оно есть, оно не мимо, не помимо мысли. Какой мысли? Не знаем. Но думать хотя бы о том, что же это такое, какая же это такая мысль, которая там же, где бытие, чтобы хоть так прикоснуться к бытию, – это оказывается для нас, если поверить фрагменту Парменида, обязательным. Парменид предупреждает: думайте; потому что бытие проходит не мимо мысли. Попробуйте найти ту мысль, которая и есть бытие.

Здесь как бы не ошибиться. Я читаю в исследовании: «Он открыл, что среди мыслей, которые сами по себе суть лишь субъективные человеческие способности, есть мысль, неизбежно выводящая нас из субъективности… [это] устанавливает логическую невозможность для мысли о бытии, и только для такой мысли, не иметь соответствующего ей объекта в реальности»  [ 16 ]  . У другого исследователя: всякая мысль оказывается, из-за действия тезиса Парменида, бытием. Я не обращаю, не пробую теперь обратить внимание на малоправдоподобность такого смысла – как я уже сказал, на малую вероятность, что каким-то особенным поворотом мысли я отщелкну защелку бытия, начнется бытие, объект, или соприкосновение с действительным, настоящим объектом. Этот вопрос пусть останется слишком сложным, нерешенным. Может быть, именно так дело и обстоит, я же сам только что сказал: «Попробуйте найти мысль, которая и есть бытие». Наверное, такое возможно, я оставляю этот вопрос в покое. Но совсем другой вопрос я хочу сегодня попытаться назвать, и придется его оставить до следующего раза, меня он по-настоящему захватывает, мне даже кажется, что одного этого вопроса мне вообще хватит, надолго. Вопрос вот какой: почему вообще исследователи говорят о переходе от мысли к бытию – легкий или трудный этот переход (по Канту, например, вообще невозможный, по Гегелю возможный) совсем другое дело, я о нем и думать не собираюсь, – но почему в тезисе тождества мысли и бытия не ищут (поправьте меня) перехода от бытия к мысли, т.е. путей через бытие, так сказать, орудием бытия найти мысль – жизнью, поступками, новшествами, изобретениями, творчеством, прийти к мысли? Поверьте, я говорю дело, мне только не удается ясно сказать. Попробую по-другому.

Каким-то образом, известным Пармениду, в его тезисе предполагается, что и так уже мышление и бытие, бытие и мысль не разное. Поэтому без мысли ни к какому бытию я не прикоснусь, нечего даже тогда, выходит, и стараться, бытия без мысли не бывает. И наоборот тоже верно: без бытия ни к какой мысли я не прикоснусь. Бесполезно, опять же, даже и стараться. В какой мере я есть, в такой только мере – в какой мере я прикоснулся к бытию – я прикоснусь и к мысли, уже у меня должно быть мое бытие, чтобы претендовать на мысль. Ах как я плохо говорю. Но ведь вроде бы так. Без бытия никакой мысли нет, если они тождество.

И тогда мне кажется в высшей степени странным, просто удивительным, что через парменидовский тезис, сам парменидовский тезис делают инструментом прикосновения к бытию, этот инструмент якобы в тезисе найден, он мысль или какая-то определенная мысль, это уже не важно, это дело оттачивания инструмента. Если я мыслю, то я существую или готов к существованию, или вот-вот начну существовать. Почему же не приходит в голову, что ведь с точно таким же успехом и наоборот, если я существую, то я мыслю.

Мне это кажется удивительным, происходящее в парменидовском исследовании. Охота идет односторонняя, ловят всё-таки, словить хотят именно бытие, только оно считается настоящей добычей! А мысль – так, она инструмент, она признана, возвышена как инструмент ловли бытия. Я осмелюсь сказать: похоже, давно и прочно и не только в парменидовском исследовании мысли отведена эта роль инструмента схватывания чего? Действительности. И тем, древним философам, Пармениду тогда естественно тоже приписывается задача уловления бытия при помощи мысли. Тезис Парменида якобы, получается, служит этой цели.

Я не понимаю, как искатели, исследователи бытия при помощи мысли не замечают, что и как много они выдают в себе. Они выдают, что мысль в конечном счете для них служебна; настоящая, золотая цель – бытие. Парменид якобы обещает как-то исхитриться уловить это золото при помощи мысли. Но господи, почему не наоборот? Почему никто не говорит, что в равной мере тезис Парменида – инструкция, указание, что через бытие можно уловить мысль, что в каком-то смысле бытие всегда так или иначе ведет к мысли. И так называемое низкое бытие – поскольку бытие, мысль. Ловите, улавливайте мысль бытием!

Нет: всегда наоборот, бытие – мыслью. Я, пожалуй, не сойду с этого места, с этого моего странного открытия, не хочу. Слишком многое оказывается под этим камнем, если его стронуть.

В самом деле: ведь как только мы поняли парменидовский тезис в одну сторону, так мы значит и не поняли, не говоря уж – не приняли его! Ведь если мысль ведет к бытию, не наоборот, значит тождества между ними нет!

Странным образом нам хочется, чтобы мысль была бытием, но нам не надо, мы не хотим, чтобы бытие было мыслью. Господи, какие бури начинают тогда подниматься, не тогда даже, когда скажешь, что бытие нам нужно, чтобы была мысль, а просто когда говорят, что бытие сводит-ся к мысли. Это субъективный идеализм и отброшено. Больше бытия! Вот вам мысль, берите ее, чтобы с ее помощью добыть еще больше бытия. – Но ведь Парменид не только, явно, понимал свой тезис в обе стороны, т.е. как именно тождество, но и никогда не ставил задачи искать бытие. Он ставил как раз другую задачу, у него черным по белому написано: искать мысль, искать ее через бытие, потому что без бытия мысль не найти. […] Бытие, которое мысль, — это своя мысль, не наша. Как ее найти? Нам кажется, что «мысль у нас уже есть»…

Я вас прошу, поправьте меня, потому что мне как-то совсем делается странно. Две с половиной тысячи лет над Европой стоит тезис Парменида о тождестве мысли и бытия, все его читают и повторяют и принимают, но никто ни разу – или я чего-то не понимаю? – не прочел его так, как у Парменида словами написано, о поисках мысли при помощи бытия, в опоре на бытие, а только наоборот. И когда я произношу эти слова, «о поисках мысли в опоре на бытие», то чувствую, что произношу какую-то пугающую меня самого ересь, и поскорее прячусь за Парменида: но вот, посмотрите, у Парменида же так написано! А что надо при помощи мысли как-то дойти до бытия, достать бытие, у него не написано.
Сноски
Copyright © Bibikhin Все права защищены
Наверх
array(2) {
  ["ruID"]=>
  int(1)
  ["img_load"]=>
  string(0) ""
}