Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
 
 
ru | eng | de
Л. Витгенштейн. Философские исследования.
L. Wittgenstein. Philosophische Untersuchungen. Oxford, 1953. Выборочный перевод, опубликованный в сборнике «Онтологическая проблематика языка в современной западной философии. Часть II», М., 1975, 169–176.

11. Подумай об инструментах в инструментальном ящике: тут есть молоток, клещи, пила, отвертка, масштабная линейка, банка с клеем, клей, гвозди и шурупы. — Сколь различны функции этих предметов, столь различны функции слов. (И здесь и там есть подобия).

То, что вызывает путаницу, — это, конечно, однообразие внешнего вида слов, предстающих нам в речи или на письме и в печати. В самом деле, их употребление
не стоит перед нами с такой же ясностью. И оно особенно неясно, когда мы философствуем!

12. Это всё равно, что заглянуть в будку машиниста: тут рукоятки, которые выглядят все более или менее одинаково. (Это понятно, потому что они все для того, чтобы за них браться рукой). Но в одном случае это рукоятка кривошипа, которую можно передвигать непрерывно (она регулирует степень открытости клапана); в другом случае это рукоятка выключателя, которая имеет лишь два рабочих положения, она либо отключает, либо включает; в третьем случае это рукоятка тормоза, чем сильнее тянешь, тем сильнее торможение; в четвертом случае это рукоятка насоса, насос действует лишь пока этой рукояткой двигают взад и вперед.

15. Наиболее непосредственным образом слово «обозначать» употребляется, возможно, тогда, когда знак стоит на том предмете, который он обозначает. Допустим, инструменты, которые А использует при постройке, имеют определенные знаки. А показывает подручному такой-то знак, и подручный приносит тот инструмент, на котором поставлен этот знак.

Таким и более или менее подобным образом имя обозначает вещь, и то или иное имя дается вещи. Часто окажется полезным, если мы будем при философствовании говорить: «Именовать нечто — это подобно тому, как навесить на вещь ярлычок с именем».

25. Иногда говорят: Звери не разговаривают, так как им недостает для этого разумных способностей. И это значит: «Они не думают, потому они и не говорят». Но ведь они — просто не говорят. Или лучше: они не пользуются языком (если забыть о примитивнейших формах языка). Повелевать, спрашивать, рассказывать, болтать — всё это присуще нашей естественной истории в той же мере, как ходить, есть, пить, играть.

32. Приезжающий в чужую страну часто выучивает язык жителей благодаря указывающим объяснениям, даваемым ему; ему нередко приходится угадывать значение этих объяснений, и угадывать иногда правильно, иногда неправильно.

И вот, мы можем, как мне представляется, сказать: Августин описывает изучение человеческого языка  [ 1 ]   так, как если бы ребенок приехал в чужую страну и не понимал языка этой страны, то есть так, как если бы он уже обладал языком, только не этим. Или еще: как если бы ребенок уже умел мыслить, но только еще не говорить. И «мыслить» значит здесь примерно: говорить с самим собой.

40. …Важно констатировать, что слово «значение» употребляется против правил языка, если им обозначают ту вещь, которая слову «соответствует». Это значит спутать значение имени с носителем имени. Когда умирает N, говорят, что умер носитель имени, но не значение имени. Говорить, что умерло значение имени, было бы бессмысленно, потому что если бы имя перестало иметь значение, тогда не было бы смысла говорить, что «N умер».

43. Для большого числа случаев использования слова «значение» — хотя и не для всех случаев его использования — это слово можно объяснить так: значение слова есть его употребление в речи.

А значение того или иного имени часто объясняют, указывая на его носителя.

46. Что бы могла означать мысль, что имена обозначает простые элементы в собственном смысле?

Сократ (в «Теэтете»): «Если я не ошибаюсь, я слышал от некоторых людей так: для первоэлементов — если можно так выразиться, — из которых состоим мы и всё прочее, нет никакого объяснения; ибо всё, что существует в себе для себя, можно лишь обозначить именем; никакое другое определение, по-видимому, невозможно, будь то «это есть» или «этого нет»… Но то, что в себе и для себя, приходится… именовать без всяких других определений. Однако тем самым невозможно говорить о том или ином первоэлементе в порядке объяснения; ибо для него не существует ничего, кроме простого названия. — По словам тех людей, он имеет лишь имя. Но подобно тому как составленное из этих элементов само по себе является переплетением, то и их именования в том же переплетении становятся объясняющей чью-либо речью; ибо сущность речи есть переплетение имен».

«Индивиды» Рассела, а также мои «предметы» были этими «первоэлементами».

47. Однако что такое эти простые составные части, из которых состоит реальность? — Каковы простые составные части стула? — Куски дерева, из которых он сделан? Или молекулы, или атомы? — «Простое» значит: не составное. И здесь встает вопрос: в каком смысле «составное»? Нет совершенно никакого смысла говорить о «простых составных частях стула самого по себе».

Или: состоит ли мой зрительный образ этого дерева, этого стула из частей? и каковы здесь простые составные части? Многоцветность есть один из видов составности; другой вид — это, например, составленность ломаного контура из прямых отрезков. А криволинейный отрезок можно назвать состоящим из восходящей и нисходящей ветви.

Если я скажу кому-либо без прочих пояснений: «То, что вижу перед собой, составно», то он с полным правом спросит: «Что ты понимаешь под „составно“? Это может значить что угодно!» Вопрос: «Составно ли то, что ты видишь?» имеет смысл, когда уже установлено, о каком виде составности, — то есть о каком особенном употреблении этого слова, — здесь должна идти речь. Если бы было установлено, что зрительный образ дерева должен называться «составным», когда мы видим не только ствол, но и ветви, то вопрос «Является ли зрительный образ этого дерева простым или составным?» и вопрос «Каковы его простые составные части?» имел бы ясный смысл — ясное употребление. На второй же вопрос ответом будет, естественно, не «ветви» (это было бы ответом на грамматический вопрос: «Что называется здесь “простыми составными частями“?»), но нечто вроде описания отдельных ветвей.

Однако разве шахматная доска, например, не составна очевидным и непосредственным образом? — Ты, вероятно, думаешь о ее составленности из 32-х белых и 32-х черных квадратов. Но разве не могли бы мы с таким же успехом сказать, что она составлена из белого, черного цвета и схемы квадратной сетки? И поскольку здесь имеются совершенно разные способы рассмотрения, неужели ты еще захочешь сказать, что шахматная доска просто-напросто «составна»? — Вне той или иной определенной игры спрашивать «Составен ли этот предмет?» — это подобно тому, что сделал когда-то один юноша, которому обязательно нужно было доказать, употреблены ли глаголы в известных примерных фразах в активной или пассивной форме, и который сломал тогда себе голову над тем, значит ли глагол «спать» нечто активное или нечто пассивное.

Слово «составный» (а также слово «простой») используются нами бесчисленными различными, по-разному соотносимыми друг с другом способами. (Проста ли раскраска шахматного поля, или она состоит из чистого белого и чистого желтого? И просто ли белое, или оно состоит из цветов радуги? — Просто ли это расстояние в 2 см., или оно состоит из двух частей расстояния по 1 см.? Но почему не из одной части в 3 см. и одной, взятой в отрицательном смысле, части в 1 см. длиной?)

На философский вопрос: «Является ли зрительный образ этого дерева составным, и каковы его составные части?» верным ответом будет: «Это зависит от того, что ты понимаешь под „составным“». (А это, естественно, никакой не ответ, но возврат к вопросу).

65. Здесь мы натыкаемся на большую проблему, стоящую за всеми этими рассуждениями. — Именно, кто-то мог бы теперь возразить мне: «Ты хочешь легко отделаться! Ты говоришь о всевозможных языковых играх, однако ты нигде не сказал, что же в конце концов существенно для языковой игры, в следовательно, языка. Что общего у всех этих процессов, и что превращает их в язык, или в части языка. Таким образом, ты избавляешь себя как раз от той части исследования, которая тебе самому в свое время составляла наибольшую головоломку, именно от той, которая касается всеобщей формы предложения и языка».

И это справедливо. — Вместо определения того, что обще всему, носящему у нас название языка, я говорю, что для этих явлений нет совершенно ничего единого, ввиду которого мы для всех их употребляем одно и то же слово, — но они соотнесены друг с другом многими различными способами. И ради этой соотнесенности, или этих соотнесенностей, мы называем все их «языками».

89…. В какой мере логика есть нечто возвышенное?

Дело в том, что казалось, будто ей принадлежит особенная содержательность — всеобщая значимость. Казалось, она лежит в основании всех наук. — Ибо логическое рассмотрение исследует сущность всех вещей. Оно стремится заглянуть в глубину вещей и не должно заботиться о той или иной конкретности реально происходящего. Она исходит не из интереса к фактам естественной истории и не из потребности уловить причинные зависимости, но из стремления понять основание, или сущность всего эмпирического. Неверно, что для этого необходимо отыскивать новые факты: для нашего исследования скорее существенно, что мы не хотим с помощью логики узнать что-то новое, мы хотим понять нечто, уже лежащее у нас перед глазами. Потому что этого мы, как кажется, в известном смысле не понимаем.

Августин («Исповедь» XI 14): «Что есть время? Если никто у меня не спрашивает — знаю; если захочу объяснять спрашивающему — не знаю». Подобного нельзя было бы сказать о каком-нибудь вопросе естественных наук (скажем, какой удельный вес водорода).

88. Если я скажу кому-нибудь : «Стой приблизительно здесь!» — разве не может это указание сработать удовлетворительным образом? И разве может здесь не отказать всякое другое?

«Однако не неточно ли это указание?» — Пожалуй; почему бы не назвать его «неточным»? Но попробуем понять, что значит «неточный»! Ведь это не значит просто «не могущей быть использованным». И подумаем, что мы, в противоположность этому указанию, готовы назвать «точным» указанием! Может быть, отметку определенного места мелом? Тут сразу приходит в голову, что черта имеет ширину. Поэтому точнее было бы говорить о границе между одним цветом и другим. Но тогда выполняет ли такая точность какую-нибудь функцию здесь; не пропадает ли она впустую? А ведь мы даже еще не определили, что должно считаться перешагиванием этой точной границы, — как, какими инструментами это установить. И так далее.

Мы понимаем, что это значит: поставить карманные часы на точное время, или отрегулировать их, чтобы они шли точно. Ну, а как, если спросят: эта точность — идеальная точность, или: насколько она к ней приближается? — Конечно, мы можем говорить об измерениях времени, при которых бывает другая или, как мы сказали бы, большая точность, чем при измерении времени карманными часами. О таких, где слова «поставить часы на точное время» имеют иное, хотя и сходное значение, а «сказать время» — другой процесс, и т.д. — Однако если я кому-нибудь скажу: «Ты должен точнее приходить к обеду; ты знаешь, что он начинается точно в час», — то разве не идет здесь речи о точности? Потому что можно пояснить: «Подумай об определении времени в лаборатории или в обсерватории; там ты увидишь, что такое “точность“».  [ 2 ]  
Сноски
1. Витгенштейн имеет в виду текст Августина ( «Исповедь» I 8), приведенный им выше на латинском языке: «Когда они (старшие) называли какую-либо вещь, и когда они согласно сказанному ими слову совершали в направлении чего-либо телодвижения, я тоже видел это, и понимал, что эта вещь получала от них то название, которое они произносили, когда желали ее показать. Это их желание явствовало из движений тела, которые суть как бы природный язык всех людей, действующий благодаря тому, что выражение лица и глаз, а также движение прочих членов и звук голоса указывает на переживание души при прошении, обладании, отвержении и избежании вещей. Так я мало-помалу узнавал, знаками каких вещей являются слова, расставленные по своим местам в разных предложениях и часто слышимые; а выучившись с помощью взрослых также и произношению этих знаков своими устами, я выражал уже и собственные желания». (Примеч. перев.).
2. Один из многочисленных исследователей творчества Л. Витгенштейна Т.-де Мaypo пишет: «Известно, что „Философские исследования“ можно рассматривать как книгу по чистой философии языка… Как утверждает сам Витгенштейн в своем «Введении», это «Логико-математический трактат», вывернутый наизнанку… Здесь также имеется своя методология и онтология, совершенно отличные от методологии и онтологии «Трактата». Витгенштейн не занят обнаружением феноменов, а тем более — доказательством того, что те или иные феномены существуют. Он стремится выяснить условия, при которых мы познаём феномены, то есть модальности наших утверждений о них» (Tullio dt Mauro. L. Wittgenstein. His place in the development of semantic. Dordrecht, 1967, p. 43). Особенно важным представляется Т.-де Мaypo пересмотр Витгенштейном представления о «первичных элементах». Витгенштейн «Философских исследований» отказывается говорить о них в абсолютном смысле. До человека, по его мнению, нет разграниченных категорий предметов. Поэтому неверно описывать значение слова, исходя из вещи или понятая, которое это слово, по-видимому, обозначает. Семантический анализ должен прежде всего начинаться с использования слова (ук. соч., р. 45). (Примеч. перев.).
Copyright © Bibikhin Все права защищены
Наверх
array(2) {
  ["ruID"]=>
  int(1)
  ["img_load"]=>
  string(0) ""
}